Неодинокий Попсуев
Шрифт:
Всё делать с радостью
– Это ужасно, – призналась Несмеяна тетушке, – как враз рушится впечатление о человеке. Был до этого понятным, родным, и вдруг всё рухнуло. И ничего от прежнего не осталось. Но он тот же, ничего в нем не изменилось, изменились НАШИ отношения, хотя их еще и не было.
Время стало никаким. Аморфный день, потерявший глубину и долготу. Скучные неурядицы. Пошлые разговоры. Давка в автобусе. Дома пусто и неуютно. Хорошо есть балкон, на который можно выйти, укутавшись в шаль, и, опершись о перила, смотреть на огни машин и сигарет, прислушиваться
Что делать, она не знала. Проклятые вопросы не требуют ответов, хотя с чьей-то легкой руки покатилось: «Если б знал, что делать, моя фамилия была бы Чернышевский». Об одном она стала жалеть: что в то субботнее утро не сбросила их с кровати, пинками не выгнала в коридор – вот была бы картина! У нее не укладывалось в голове, что Сергей, как джигит с рынка, скачет по койкам. Забыл, что все бабы одинаковы? «И я хороша! Устроила парню пытку».
В гастрономе подошла жена Свияжского. Простодушно кругля глаза, спросила: – Правда, что Сергей Васильевич просил у вас прощения на коленях?
– А вам-то что? – отрезала Несмеяна.
«Надо развеяться, – решила она и подала заявление на очередной отпуск. – Махну в Прибалтику. Народу там сейчас нет. Подышу, сапоги куплю, ликер попью. К Ильзе зайду. Козлика подцеплю, с бородкой, в твидовом пиджачке, с простатой, чтоб только о живописи говорить…»
Отпуск Чугунов подписал, хотя и без особых восторгов. Прошел день, и уже ничего не хотелось! Ни Прибалтики, ни ликера, ни козлика с простатой. Она сдала билет и вышла на работу. И дни покатились, круглые и ровные, как колобки, и, как колобки, обреченные на конец.
Как-то вечером встретила Берендея возле подъезда. Ей показалось, что он ее специально поджидал. И вид у него был праздничный. Они поздоровались, хотя днем встречались не один раз. Поздоровались и улыбнулись друг другу, тепло, по-молодому, как улыбались бог весть когда. Уже и забылось.
– Дел нет? – спросил Берендей. – Пригласишь?
– Пошли. – Несмеяна прошла в подъезд. – А чем мне заниматься? Телик погляжу, спать лягу в десять часов. Хоть высплюсь. Не могу отоспаться, кутерьма каждый день.
– Брось, кутерьма. Как он, не звонил?
– Нет. – Она почувствовала боль в груди. – А о чем? И так всё ясно.
Берендей вытащил из кармана бутылку коньяка.
– А ведь у нас с тобой сегодня, Неська, юбилей, десять лет как дружим.
Несмеяна накрыла стол. Посидели, поговорили, послушали щемящие итальянские песни, под которые она, не сдержавшись, расплакалась. А потом проводила Никиту, поцеловав его в щечку, и уснула, как убитая.
На следующий день Светланова с легким сердцем подала заявление об уходе («без отработки»), и Чугунов с радостью подписал его.
«…на заводе начались перемены. Выбирают заводское и цеховое начальство. Митинги, собрания, компании, трибунная и подковёрная возня. Перестали работать и лишь болтают о том, как надо работать. Лучшие выборы, когда нет выбора. Но и когда кандидатов семнадцать, выбора тоже нет. Определи в толпе, кто технарь, кто бездарь. Выход один: балаболы обещают – их и выбирают. Чтобы не отвлекали от дел и не вносили сумятицу в умы.
Марксизм вновь обращается в призрак, секретари парткома, как сто лет назад, ищут его в курилках и рюмочных. Комсомольские вожачки и «конторские дети» обличают старое и предлагают новое. Девяносто девять процентов граждан, развесив уши, смотрят, как один процент выворачивает им карманы.
Заводскую глыбу балаболы раскололи на куски и кусочки, и вместо единого организма образовалась кунсткамера органов. Орава кандидатов притязает на должности, которые станут для них могильным камнем.
У Берендея, единственного из цеховых начальников нет соперников. В цехе еще достает мозгов, чтобы не искать ему замену. «Теперь я понимаю, почему в России то и дело возникает бардак», – сказал на диспетчерской Берендей.
…продолжаю тему через месяц. В партком, завком и выше стали поступать подметные письма «трудящихся», возмущенных моральным обликом директора завода. Графолог определил бы, что все они написаны одним почерком, Пошла волна разбирательств и разоблачений. Разбирали те, кто разоблачал. Когда набрали папку «компромата», на конференции директору поставили в вину авторитарность и злоупотребление служебным положением. Участники сборища словно взбеленились, многие были пьяны. Будь семнадцатый год, шлепнули бы Чуприну прямо на трибуне…
…Иван Михайлович предусмотрительно выпустил несколько приказов о вознаграждении работников основных цехов из своего премиального фонда. На премиальные я купил по дешевке у алкаша дачу в «Машиностроителе», навел Валентин Смирнов (его дача через два участка от моей). А еще нежданно-негаданно (как я узнал, впервые в истории завода) мне, одинокому молодому специалисту, выделили квартиру из директорского фонда, двухкомнатную, что вообще фантастика. Пели, пили и плясали двадцать человек до полуночи…»
Сели в лужу
Переизбрание директора прошло в атмосфере далекой от единодушия, хотя собрание было идеально подготовлено сторонниками переизбрания.
Чуприна поначалу собирался дать «новым» отпор, но в какой-то момент решил не противостоять дурной людской стихии. Какой смысл? Эту стихию уже не направить на что-то созидательное и действительно новое. Она должна сначала снести всё старое. «Гришка Мелехов понял это в двадцать лет, а уж мне-то, в шестьдесят семь сам Бог велит. Твой век, Ваня, прошел. Другой наступает, дурной и кровавый. В нем не будет жалости».
Директор сидел за столом и выслушивал обвинения в свой адрес, произносимые партийно-механическими и возбужденно-комсомольскими голосами. «Трусят, – думал он. – Ни одного мужика нет. Даже мысли не могут сформулировать. Да и откуда в них мысли? Неужто им передавать завод? И голландских коров забьют, а то и голодом заморят». Чуприна вдруг вспомнил, как пять лет назад был под Воронежем и там, в совхозном коровнике увидел коров истощенных до такой степени, что их ставили на специальные подпорки, чтобы выдоить, верее – выдавить из них литр молока.