Неоконченный портрет. Книга 2
Шрифт:
— Присаживайся! — сказал Рузвельт, указывая Бирнсу на глубокое, обитое красной кожей кресло. — Как ты переносишь путешествие? Любишь море?
— Честно говоря, я как-то не задумывался над этим, господин президент. Тем более, что такое путешествие я совершаю впервые.
— Что ж, воспользуйся им, чтобы полюбоваться водной стихией! Что касается меня, то ее просторы всегда напоминают мне о вечности вселенной и бренности человеческого существования. Но за короткое время, отпущенное человеку, он должен сделать максимум того, что может, на что способен, должен «оставить свои следы на песках Времени»,
— Вот именно, сэр. Человек должен сделать максимум того, на что способен. Об этом я и размышлял, когда вы включили меня в делегацию. Об этом думаю и сейчас.
— Ты имеешь в виду нечто конкретное? — спросил Рузвельт.
— Да, господин президент. Судьбу Европы. Восточной. И прежде всего Польши.
— Почему «прежде всего»?
— Потому что она граничит с Россией, и вопрос о ее границах неминуемо встанет в Ялте.
— Но в принципе этот вопрос предрешен.
— К счастью, только в «принципе», сэр.
— Что ты хочешь этим сказать? — настороженно спросил Рузвельт.
— Господин президент, вы, конечно, знаете, что такое предполье. И я хочу сказать, что Польша — наше предполье. И если уж расширять ее территорию за счет перемещения западной границы, я на вашем месте предпочел бы, чтобы этот территориальный подарок поляки получили не из русских рук. Это во-первых. А во-вторых, я настаивал бы на другом составе нового польского правительства: в основном его надо сформировать из лондонских поляков, а люблинцам дать минимальное представительство.
— Ты знаком со Сталиным, Джимми? — с явной иронией в голосе спросил Рузвельт.
— До сих пор не имел чести...
— Скоро она тебе будет оказана. А потом я тебя спрошу, согласен ли ты повторить свои предложения.
— Я не из трусливого десятка, господин президент!
— Знаю. И это было одной из причин, почему я включил тебя в делегацию... Но дело тут не в храбрости, Джимми. Ты призываешь меня не считаться с русскими, иными словами, восстановить санитарный кордон на западных границах России. А отдаешь ли ты себе отчет в том, что близится к концу кровопролитная война? Польшу освободили русские. Победы Красной Армии не могут не сказаться и на других странах Восточной Европы. Ты полагаешь, все это можно игнорировать?
— Нет, но я против уступок русским.
— До сих пор еще не подсчитано, сколько людей они потеряли в этой войне, — задумчиво проговорил Рузвельт, — но я думаю, что речь идет о миллионах... — Он взглянул в упор на Бирнса и спросил: — Ты всерьез считаешь, что слово «уступки» здесь уместно?
— Господин президент, вы лучше меня знаете, что сентиментальность в политике себя не оправдывает, — с притворной печалью произнес Бирнс.
— А порядочность? — спросил президент.
«Ни с Боленом, ни с Бирнсом я не нашел общего языка, — подумал Рузвельт. — По-настоящему меня понимает только Гарри Гопкинс».
К семи часам вечера Приттиман доставил президента на лужайку у «Маленького Белого дома», где уже был подан обед. Рузвельту показалось, что Люси смотрит на него настороженно, словно пытаясь определить, произошли ли в нем какие-либо перемены после того, как был прерван сеанс.
И он усилием воли заставил себя улыбаться, даже
Это застолье напомнило Рузвельту банкет на борту «Куинси», который был устроен по случаю его дня рождения. И ему представилось, что он сидит за обеденным столом вместе с Анной, Джимми Бирнсом, Эдом Флинном, Россом Макинтайром, адмиралом Уилсоном Брауном, Стивом Эрли, адмиралом Уильямом Леги и своим любимцем генералом Уотсоном...
Это было торжественное и вместе с тем веселое пиршество. Казалось, стол ломился под тяжестью четырех больших пирогов, на которых глазурью было выведено: «1932», «1936», «1940» и «1944» — даты избрания президента на все четыре срока.
Рузвельт был глубоко растроган и хотел было поблагодарить собравшихся, но в этот момент два офицера из команды «Куинси» внесли и поставили на стол пятый пирог. Глазурью на нем выведено: «1948?» — явный намек на пятое избрание через три года. Президент весело расхохотался. Этот знак внимания вызвал у него прилив бодрости, какого он давно уже не ощущал.
...Нет, нет, он докажет, докажет всем, что здоров, в отличной форме, что от минутной слабости, охватившей его во время сеанса, не осталось и следа... К счастью, никто из присутствующих, кроме Билла, не знает о проклятой шифровке, которая могла бы «сбить с ног» и более здорового человека.
— Как речь? — громко спросил Рузвельт, обращаясь к сидевшим рядом Хассетту и Моргентау, когда после мяса подали сладкое. Разумеется, им не надо было объяснять, что он имеет в виду «джефферсоновскую речь».
— Окончательный вариант текста, одобренный мистером Моргентау, уже на машинке, — поспешно ответил Хассетт. — Печатает Дороти Брэйди. Полагаю, что через час смогу ее вам принести.
Президент заметил, что Люси укоризненно взглянула на Хассетта — так, словно он допустил какую-то бестактность.
— Принеси обязательно, — сказал Рузвельт и добавил: — А завтра мы займемся подготовкой к Лондону.
— К Лондону? — недоуменно воскликнула Люси.
— Ах, Люси, дорогая, — как ни в чем не бывало, произнес Рузвельт, — разве я не говорил, что после Сан-Франциско должен встретиться со старым моряком Уинни? И, по-моему, все вы знаете, что после окончания войны с Японией я собираюсь слетать на Дальний Восток.
Рузвельт сказал это таким тоном, словно речь шла о поездке из Нью-Йорка в Гайд-парк. Он сделал вид, что не заметил удивления, даже некоторого страха на лицах своих собеседников.
— Господин президент, — не выдержал Брюнн, — такие поездки под силу только совершенно здоровому человеку!
— А я совершенно здоровый человек, мой милый Говард, — ответил Рузвельт, в упор глядя на Брюнна. — Я уже не говорю о том, что у нас четкое распределение обязанностей: за государственные дела отвечаю я, а за мое здоровье — Росс и ты. Вот и отвечайте, но так, чтобы одно не мешало другому... Кстати, Люси, дорогая, скажите, пожалуйста, миссис Шуматовой, что завтра я верну ей свой долг. Я «обсчитал» ее сегодня минут на сорок. Завтра буду позировать соответственно дольше. Если она не возражает, мы начнем часов в двенадцать. А теперь, милые мои, я вас покину. Мне надо еще поработать. Приттиман!