Неотвратимость
Шрифт:
— Почему?! А? Все это время беспокоит меня вопрос… Что же за люди — сегодняшние преступники? Нельзя же отделаться одними словами: моральный урод. Ведь он не сумасшедший, он вменяем. Нормален, как ни странно. Вам доводилось видеть лицом к лицу фашиста? Пленного солдата или офицера, какие они были году этак в сорок втором? Я видел, лечил даже раненых пленных солдат. Ну и вот, я всем сознанием своим, каждым нервом против фашизма с его жестокостью, надменностью, с его презрением к человеку, к жизни человеческой. И все-таки могу понять его, того солдата, гитлеровца. Его с юности, с детства
Петр Федорович умолк — над ним стояла Филипповна, молча укоризненно покачивая головой.
Побледневший Ельников вымолвил, как пощады просил:
— Доктор, прошу вас, хватит! Не надо!
— Надо! И говорить, и искать, и действовать, как на фронте…
Филипповна перебила:
— Пора вам уходить, мил человек. Не прогневайтесь.
— Филипповна! Как не стыдно! — возмутился Петр Федорович.
— В самом деле, мне пора, доктор, — поднялся Ельников, — я еще буду заезжать к вам, если позволите. Что нужно, чтобы вы поскорее встали на ноги? Что могу для вас сделать, доктор?
— Что вы можете, то уже сделали.
— Не понял.
— Да вот пришли ко мне. Чуткость, дорогой мой, тоже лекарство. Еще какое сильное лекарство! Внимание человека к человеку, не формальное, не казенное — а от души. Вы пришли — от души. Мы и незнакомы, и делом никаким не связаны, а вот навестили.
Ельников вынул платок. В комнате не жарко, но он отер лоб, щеки — чтобы хоть на секунду скрыть от доктора свое лицо. Думал: «Связаны мы, доктор, связаны… Делом, тем самым, что вас подкосило. Дружки они, мой сын и убийца вашего сына. Виноват я, доктор, вот что привело…»
Вслух сказал:
— Я оставлю телефоны, домашний и служебный. — Вырвал листок, написались неровные, шаткие цифры. — Звоните в любое время, если потребуется что. Выздоравливайте, доктор.
— Обязательно. Только бы мне на ноги, потом легче пойдет.
Петр Федорович протянул бледную руку с тонкими пальцами.
Филипповна проводила Ельникова и поспешила к больному. Петр Федорович, приподнявшись в постели, шевелил под одеялом коленями.
— Дрыгаешь? — грубовато похвалила Филипповна.
— Послушай, а Ельников-то — с душой мужик. А? Как это ты его впустила, ангел-хранитель?
— Что, не надо было?
— Нет, хорошо, правильно.
— То-то. Я век прожила, людей чую.
— Говорят, человек он порядочный. И за это, видать, нервами расплачивается.
— Оно завсегда так. А ты вот: на ноги встану, на ноги встану, а сам ешь худо, ровно ребенок маленький. Манную кашу сварила, принести?
Ельников сказал шоферу:
— В управление, — и хотел сесть в машину. Тут его позвали вкрадчиво:
— Николай Викторович, здравствуйте!
Пригнувшись к машине, глядя исподлобья, Ельников кивнул — он узнал Извольского, видел его на суде. Но там Извольский был бледен, подавлен, плакал даже. Теперь, похоже, совсем оправился. Улыбка бодренькая, этакая свойская и в то же время настойчивая… как у «толкача», который хочет отхватить сверх лимита дефицит. И повадка та же: руку на дверцу как бы случайно положил и придерживает, не сядешь в машину.
— Простите великодушно, Николай Викторович, вы не у Алексеева были? Ах, такое горе, такая у нас с ним трагедия!.. Скажите, как его самочувствие?
— К сожалению, намного хуже, чем у нас с вами.
— Я много раз заходил, хотел лично высказать соболезнования… Но эта старая ведьма… — У Ельникова дрогнула щека, Извольский заметил, поправился: — Эта старушка никого не пускает. Но у вас, я вижу, контакт наладился?
— Зачем вам доктор Алексеев? — прямо спросил Ельников.
— Ах, Николай Викторович! Как никто другой, я способен прочувствовать его муки! Так хочется его поддержать, и морально, и, если нужно, материально… Фрукты вот ему нужно кушать, а их у нас, знаете, нелегко достать. Скажите, как он? Ему лучше? Ужас! Мы потеряли самое дорогое — наше будущее, сыновей! Вы ж понимаете, вы сам отец, ваш Олежка такой…
— Извините, мне надо ехать, — Ельников решительно раскрыл дверцу. — А вы не ходите к Алексееву, не смейте ходить. Слышите?
10
Лишь в середине мая Петр Федорович поднялся на ноги. Филипповна водила его по комнате вокруг стола. К концу мая уже и сам, с тросточкой, в погожий день долго спускался по лестнице, под надзором все той же Филипповны — посторонней помощи он совестился — выбирался на улицу.
Уговаривали ехать на курорт, на юг, принимать ванны. Возражал: «Дома стены помогают». Главный врач больницы схитрил: сам принес и вручил путевку, при этом- расхваливал курорт, что там просто-таки чудеса происходят, инвалиды исцеляются, и что достать путевку — тоже чудо административной оперативности. И Петр Федорович согласился, чтобы не огорчать доброго главврача.
В самом деле, южный курорт вернул ему здоровье — что возможно было вернуть. Приехал и на другой же день явился в свою больницу, без тросточки, загорелый, лицо как фотонегатив — темное, а волосы белые-белые. Коллеги радовались, во-первых, так веег-да радуются врачи каждому выздоровевшему. Во-вторых, что вернется к ним опытный терапевт. Однако лечащий врач, флегматичный старичок-невропатолог, на все лады осмотрев и ощупав бодрящегося Петра Федоровича, велел. продолжать процедуры, продлил больничный лист. Петр Федорович обижался, уверял, что ему сейчас нужна разминка, работа хотя бы неполный день. Невропатолог приводил свои резоны, убеждал окольным путем, аналогиями:
— А я ведь, Петр Федорович, все еще в подвале живу. Да-с, представь себе, все еще. Наш дом второй год на капитальном ремонте. Хотели ремонтники как лучше, а вышло как хуже. Они, видишь ли, в свое время обязательства громкие приняли: сварганить капремонт досрочно. Ну-с, выполнили, доложили и отметили. Прекрасно. Только в дом въезжать нельзя. То канализация вдруг подвал затопит — трубы из-за поспешности не сменили, то водопровод где-то там заткнется сам собой, то полы в дугу изогнутся. Полгода доделывают. А жильцы кто где ютятся, ждут.