Неотвратимость
Шрифт:
Чемоданы с собой не взяли, только рюкзаки за плечами. Основной груз нес Саманюк. Но все равно Чачанидзе устал, задохся на горном подъеме. Такси пришлось отпустить еще в долине. Старик все чаще ложился на камни отдохнуть. Саманюк ругался.
— Завел черт-те куда, тут и людей-то нету. Пересажали твоих корешей-контрабандистов.
Примолк, как до селения дошли. Молчаливые сакли были величественны в своей древней красе. С высоты видны кругом одни горы, горы… Во дичь какая! В таких местах ховаться в самый раз, никакая
Чачанидзе держался за грудь, сердце билось часто и больно, в горле будто ком стоял, не давал дышать. Весь в поту, сел на камень у въезда в улочку, обвис.
— Э, — принюхался по-собачьи Саманюк. — Дымом пахнет. Есть кто-то живой в этой мышеловке. А ну вставай, дед.
Чачанидзе охнул от его тычка, поднялся и потащился, спотыкаясь. Улочка полого спускалась к обрыву. Годы, годы… Когда-то Леван поднимался сюда легко, без одышки, без дрожи в коленях. Ахмет встречал его как дорогого гостя, угощал вином прохладным, шашлыком… Приходили соседи, садились на ковры… Где они, те соседи? Опустело селение. Где Ахмет, жив ли?
Немного успокоилось сердце, отпустила одышка. Но годы, годы, ах, что они сделали с Леваном Чачанидзе… Тело жалуется, тело просит покоя. Не радуют горы, страшно от пустоты селения, покинутого жителями. Который дом? Неужели забыл? Не забыл, вот этот дом.
Чачанидзе привалился рюкзаком к стене, облизал пересохшие губы.
— Здесь жил Ахмет… Теперь не знаю.
— Дымом пахнет. Пойдем.
Воротца со скипом растворились. Обветшалая галерея вела в домик.
— Ахмет! Дорогой друг, это ты?!
Седобородый, но крепкий еще старик сидел на ковре, поджав ноги. Перед ним светился маленьким экраном транзисторный телевизор. Хозяин не проявил ни радости, ни удивления, лишь пробормотал приветствие и жестом пригласил садиться рядом. Ах, годы, годы… Леван со стоном валится на ковер, не в силах сесть по древнему горскому обычаю чинно и достойно — болят ноги, устали ноги. Ахмет, какой он стал, Ахмет! Старый совсем Ахмет, забыл законы гостеприимства, не встречает с почтением путников, в телевизор гляди г Ахмет. Ай, что делают с человеком годы!..
Саманюк тоже присел на полу. Подозрительно оглядывал комнату. Да и оглядывать нечего… Два крохотных оконца. Мебели нету. На полу ковры, на коврах подушки, хозяин сидит, телевизор перед ним. Чего там, в экране? Состязания по дзю-до. Ишь старый хрыч, глядит в экран, а у самого руки дергаются — «болеет». Лихой, видать, старикашка, азартный. Проводит он через границу?
Неслышно появилась женщина, в черном вся. Наверно, жена его, старикана. Бархатную скатерть раскинула, расставила перед мужчинами фрукты, сыр, лепешки. Ого, стаканы прет и кувшин. Саманюк ухватил кувшин, понюхал — вино. Ну ладно, за своих принимают, значит. Хозяин, косясь на телевизор, налил полные стаканы, поднял свой.
— Мир и благополучие гостям…
Но тут на экране черноголовый дзюдоист такую ловкую сделал подсечку противнику, что руки-ноги Ахмета дернулись-дрыгнули, вино расплескалось.
— Ты видел, Леван, нет, ты видел?! Ай, молодец джигит! Когда я был молодой, я умел… Ай, молодец, ай, джигит!
Он бормотал и дрыгался, пока борцы не закончили схватку. Победил тот, черноголовый. Ахмет ликовал, забывая о достоинстве седобородого человека. Саманюк смотрел не на экран, а на старика, и гадал: проводит через границу?
Вино оказалось слабым, терпким, Но когда пить охота — сойдет. Налил еще.
Чачанидзе разбавил вино холодной водой, выпил полулежа.
— Бедно живешь, Ахмет, — сказал.
Седобородый пригубил свой стакан.
— Неправильно говоришь, Леван. Богато живу, все есть. — Он кивнул на экран. — Весь мир есть.
Дальше старики заговорили по-ихнему. Саманюк ничего не понимал, скучал. В телевизоре кавказка — ничего себе бабенка — тоже говорила непонятное. Саманюк задремал под чужие гортанные слова…
— А? Чего? Куда?
Его толкают в бок. Ф-фу, задремал. Какого черта будят?
— Пойдем, Миша. Бери рюкзак.
Саманюк встал.
— Прямо сейчас? К границе? Днем?
Чачанидзе не ответил.
Ахмет проводил их до ворот, пожелал-гостям мира и благополучия.
Селение все так же безлюдно и молчаливо. От вина и спросонья Саманюк не сразу сообразил, что за дичь дремучая кругом, как в кино?
— Люди ушли в долину, что им тут делать, — пояснил Чачанидзе, словно гид экскурсионного бюро. — В селении только шесть стариков осталось. Сыновья Ахмета живут в Абастумани, уважаемые люди сыновья Ахмета. Зовут отца в Абастумани. Не хочет. Горы любит.
— Погоди, старик, погоди болтать. Этот тип, он проведет нас через границу? Потом, ночью, да?
— Он не хочет…
— Чего-о? Ты ж говорил, он золото любит?
— Другой совсем стал Ахмет. Больше не любит золото. Телевизор любит. Он сказал, что ему некуда будет девать золото.
— Вот гадюка! — возмутился Саманюк. Он незаметно для себя, с легкой руки Левана Ионовича, приучился думать, что если в рюкзаке за спиной столько золота и долларов, то вся и все должно подчиняться их планам и желаниям.
— Как же так? А ты говорил, что…
Чачанидзе пожал плечами под рюкзаком:
— Так…
— Старик, что ж теперь? Ты башковитый, придумай что-нибудь!
Чачанидзе ответил глухо, без прежней надежды:
— Едем в Ереван. Там жил один армянин, художник, умел делать документы. За границу едет много туристов. Нас не пустят сейчас, но если кое-что подправить в документах…
— Но ты хорошо поговорил с Ахметом? Может, его шпалером припугнуть?
— Дурак ты, Миша.
Да, в таком деле не припугнешь: согласится для понту, да и сдаст пограничникам.