Непобежденные
Шрифт:
— Вовремя ты прибыл, тихо сейчас. В тишине-то легче привьжать. А вчера что было! Да разве только вчера?…
И он начал рассказывать, как их дивизия дралась под Воронцовкой, на Ишуньских позициях, которые только по названию были позициями, не то что эти, под Севастополем. Как шли в атаку по чистому полю, да без артподготовки, прямо на пулеметы. Как дрались врукопашную, ножами вырезая немцев из окопов. Как отходили потом ополовиненные, оставляя чуть ли не на каждой версте свежие могилы. Как пробивались через горы, бросаясь в отчаянные атаки на вражеские заслоны. Тихо, неторопливо рассказывал комбат, а Северухину, давно забывшему
Эта школьная параллель привела его к другой мысли: а вдруг комбат рассказывает все это не просто себе в удовольствие, а боясь, что он, Северухин, не выдержит по первости, уснет и не выйдет вовремя в очередной обход? Он посмотрел на часы, и комбат тоже посмотрел на часы.
— Давай закурим напоследок.
Закурили. И тут же из темного угла землянки выполз связной, почувствовавший, видать, что пора подниматься. Передернулся со сна, зевнул и вдруг сказал несуразное:
— Дайте в зубы, чтоб дым пошел.
— Чего? — удивился Северухин.
— Курнуть, говорю, дайте.
Он отдал ему только что начатую папиросу, и связной привалился к стенке, замер. Ушлый связной, привык брать свое. Пока начальство то да се, он стоял с закрытыми глазами, додремывал: «Минута, да моя».
Связист все повторял время от времени свое, монотонное:
— «Волга», я «Дунай», как слышно?…
Может, тоже в дремоте повторял. Приспособился к фронтовому быту и дремал, не забывая о своей обязанности выходить на линию.
Но вот что-то изменилось в интонации его голоса, он зашевелился на плащ-палатке, сказал приглушенно:
— Товарищ капитан, первый на проводе.
Комбат взял трубку и одновременно махнул
Северухину рукой, чтобы шел, не задерживался.
Они со связным вышли из душной землянки в сырую непроглядную ночь и оба подняли воротники, так сразу стало знобко. Где-то коротко протатакал пулемет и затих. Шумел ветер, энергично шевелился в кустах. Неподалеку слышались звонкие удары: кто-то упорно долбил неподатливый севастопольский камень, окапывался.
— Пошли!
Теперь окопы были привычнее. И уже не пугали внезапные окрики часовых:
— Стой, кто идет?… Пароль!…
По пути заглянули в свою ротную землянку. Все тут спали. Старшина лежал на спине, неудобно лежал — грудь выпятилась бугром, медаль опрокинулась, поднималась и опускалась на груди, словно сама хотела встать на ребро. Здоровый старшина, теперь это особенно было видно. Связной говорил дорогой, что под Одессой во время контратак старшина штыком перекидывал врагов через себя, словно копны. Все спали, только ротный сидел, курил, думал о чем-то, как и комбат…
Пока ходили по окопам, ветер усилился и стало невмоготу холодно, аж трясло. Потому с нетерпеливой радостью ввалились в душную — совсем нечем дышать, — теплую землянку. Докладывать было
— Я «Дунай», я «Дунай», как слышишь?… Что?… Первый?…
Комбат сразу поднял голову. То ли не спал, то ли проснулся при этих словах, ловко перекатился к связисту, что-то выслушал, хмыкая про себя. Приподнялся, сказал кому-то, должно быть, комиссару:
— Вернулись полковые разведчики. На четыре часа…
И все зашевелились в землянке, словно всем им устроили побудку. И Северухин насторожился. Что — на четыре часа? Хотел спросить, да комбат опередил:
— Пройдись еще раз, — сказал ему. — Да получше гляди.
И снова они пошли по окопам. Связной примолк, даже про свое «дайте в зубы» забыл. Тоже, видно, понял: неспроста слова комбата о четырех часах.
Так, ни словом не обмолвившись, добрались они до 4-й роты, чья позиция выгнулась дугой в сторону черной нейтралки. Часовой окликнул их как-то глухо, испуганно.
— Слышите, товарищ лейтенант? — шепотом спросил он.
— Я не лейтенант, я младший.
— Все равно, слышите?
От немцев доносилось непонятное постукивание, как будто солдаты на этом холоду бились касками друг о друга. Вдалеке, совсем далеко, на краю этой ночи, гудели моторы и слышались глухие удары, словно немцы забивали сваи.
Вспорхнула ракета, высветила неподвижный «лунный» пейзаж. Северухин до боли в глазах всматривался в ночь, пока порхала ракета, и ничего не видел. Но что-то было там подозрительное, что-то было.
Сонного озноба как не бывало, и совсем расхотелось спать. Чуть ли не бегом вернулись они в штаб батальона, и Северухин торопливо рассказал комбату обо всем увиденном и услышанном. Тот помолчал, повернулся к связисту.
— С четвертой почаще связывайся, понял?
Комбат сел на расстеленную плащ-палатку и медленно отвалился на спину. Теперь в землянке стоял один Северухин, не зная, что делать. Оглянулся на своего связного и не увидел его: связной уже пристроился на полу рядом с телефонистом, который лежал на спине, все держа трубку возле уха, продолжая бубнить свое.
— Не дали нам в землю зарыться, сволочи, — сказал комбат.
И тут где-то неподалеку трескуче разорвалась мина. Комбат резко поднялся, повернул циферблат часов к огоньку коптилки.
— Точно в четыре, хоть часы проверяй. — И встал перед Северухиным, подтягивая ремень, сказал сердито, не так доверительно, как прежде: — Ида погляди обстановку и доложи. Да живо!
— До четвертой идти?
— До четвертой.
Северухин побежал по окопам, а где и так, поверху, к крайней роте. Добежал только до третьей, когда загудело впереди, где четвертая. Там творилось что-то невообразимое: над позицией светило сразу несколько ракет, и в их свете были видны черные клубы дыма, сквозь которые пробивались огненные всполохи. Связной забился в окоп, не поднимешь. Да Северухин не больно-то его и поднимал, сам не зная, что делать. Сказано — идти до четвертой, но ясно было, что туда теперь не попасть. Да и зачем? Только чтобы дойти да обратно? Доложить, что там — ад? Так это комбат и сам видит. А еще ему думалось о том, что его задача как дежурного по батальону — ходить и смотреть, не давать спать тому, кому не положено спать. А теперь будить некого, немец всех разбудил…