Непорочные в ликовании
Шрифт:
Человек в сером свитере вскочил со своего стула и, глубоко засунув руки под мышки и ссутулившись, ожесточенно и беспокойно заходил за спинами сидящих комиссаров.
— Храм!.. Храм!.. — возбужденно говорил философ. — Вот оно точное слово! Храм — это замечательно! Храм — это великолепно!.. Храм как символ! Храм как концентрированное выражение отстоявшейся и даже перестоявшей, перебродившей идеи. Храм как Карфаген! Храм — многовековая институция, отделившаяся от человека и отделившаяся от своего первоначального замысла. Строение отделилось от идеи, камень отделился от духа! И вот теперь, если Карфаген должен быть разрушен, так под обломками его должен обязательно погибнуть праведник!..
— Мы не говорили о том, чтобы разрушать храм, — помягчевшим и будто плюшевым
— Разрушен, разрушен!.. Что же еще?.. — говорил философ. — Судьба Карфагена — быть разрушенным. Его предназначение — быть разрушенным. До основанья — а затем… на его месте восстанет новый храм, удивительный, непостижимый храм!.. И воссияет праведничество. Праведничество как носитель чистого духа всечеловеческого напряжения. Праведничество, как известно, размножается вегетативно, а мертвый праведник есть патентованный катализатор изощренной духовности. Черт побери! — крикнул еще Нидгу. — Я никогда не говорил, что надо расстреливать людей на стадионе и показывать это по телевизору!
— Это не люди, это нелюди, — вставил лишь Ганзлий.
— Ныне мир охвачен новой предапокалиптической динамикой, — без запинки сказал Нидгу. — Мы все пребываем в ожидании дня последнего, и можно даже сказать, что и весь мир теперь на казарменном положении. Решимость и готовность написаны на его знаменах.
Кот поерзал на стуле своем, генерал Ганзлий взглядом влюбленным смотрел на философа.
— Вот чертовы краснобаи! — насмешливо шепнул один из комиссаров, склонившись к уху своего пожилого, седого соседа. — Они даже сморкаться норовят золотом. — Тот, другой, закивал испуганно, но согласно.
— Повнимательнее, пожалуйста! — постучал карандашом по столу генерал, одергивая шептуна.
— Я всегда говорил о концепции новой публичности потаенного, — продолжал меж тем философ, одушевляясь на глазах самопроизвольным своим словом. — Сокрытое, сокровенное должны быть освещены светом всенародной пристальности, и тогда откроются новые божественные кладовые и тогда воспрянут новые подспудные ресурсы. Человек осознает себя не продуктом Творения, но существом зазора. Зазора между Замыслом и его Воплощением. Не перехода, как у Ницше, а именно зазора. Существо зазора и надлома, скажем мы, уточняя!.. И в этом зазоре, как в черной дыре могут уместиться все дела человеческие и все устремления человеческие, все ментальное и все онтологическое. Человек и мир ныне погрязли в трясине жестких взаимодействий. А власть, что ж такое власть? Власть есть чистая энергия, есть чистый и мужественный дух. Что же касается злоупотреблений… то они, конечно, возможны!.. Но злоупотребления — это всего лишь пятна на Солнце, это магнитные бури, это протуберанцы власти, не следует опасаться их!.. А если необходима будет жертва, так нам следует раз и навсегда лишить ее статуса самоотречения и сочувствия. Ореол сарказма должен окружать всякую жертву. Шлейф беснования должен тянуться за ней. Сотворите насилие безмерным, катастрофическим и сверхъестественным, и оно само собою очистится от груза осуждения. Придайте обыденному литургическое наполнение, насытьте день человеческий ликованием, сделайте машинальное праздником, и потоки благодарности и восторга захлестнут вас с головой!.. И испытаете вы тогда высшее наслаждение, которое дано человеку. И будьте просты тогда и незатейливы, как и младенцы просты и незатейливы! И будьте искушенны и сосредоточенны тогда, как и старцы искушенны и сосредоточенны! Как и постояльцы смертного одра искушенны и сосредоточенны! Вот и все, что я скажу вам! — крикнул еще Нидгу и бросился на свой стул, будто спасения в нем или на нем ища.
Возникла пауза, комиссары переглядывались между собой, Кот улыбался рассеянною своей, ванильной улыбкой, и маленькие очки его удовлетворенно поблескивали.
— Вот, коллеги, — говорил начальник Главного Управления Комиссариатов генерал Ганзлий, — я полагаю, мы все сможем сделать должные выводы из слов нашего уважаемого гостя. Не правда ли? Что же касается меня, так я их уже сделал, — говорил еще он.
—
Коллеги Кота захмыкали, зашевелились, кто-то дыхание свое переменил да и сел поудобнее.
— Комиссар Кот, — сказал Ганзлий, взяв более официальный и каверзный тон; тяжелый, угрюмый свинец был будто вставлен в глаза генерала, — доложите, что за истекшие сутки было вами предпринято с целью розыска похищенных детей.
Кот встал со стула своего и неторопливо огляделся. Собственно, все еще только начиналось.
15
Он заранее заготовил для себя эту пошлость: в сущности, жизнь — это только цепь узнаваний и неузнанностей, сказал себе он. Если бы удалось ему стреножить душу свою, так, по крайней мере, было бы меньше беспокойства, сказал себе он. Что, собственно, с того, что Ф. уже был здесь прежде, и подворотня была ему знакома, и двор был знаком? Вступил ли он дважды или трижды, или четырежды в один и тот же двор, был ли он сам тот же, что и утром сегодня или необратимо переменился на некую величину в себе, незаметную и неуловимую?
Плакатики и картинки в окнах были те же, но он, как раньше их не рассмотрел, так и теперь не стал рассматривать. Раз уж не читались те с одного взгляда и на расстоянии, так пусть и останутся они для него скопищем цветных пятен и непрочитанных надписей. Дверь парадной, к которой подошел Ф., была на кодовом замке, но он, приглядевшись к кнопкам, легко определил, какие нужно нажимать. Дверь открылась, и Ф. удовлетворенно в парадную Ванды зашел барсучьим своим шагом. Гиблое время, пропащие люди, жалкие рассуждения, сказал себе Ф. Безо всякого напряжения сарказма сказал себе Ф.
Он старался угадать присутствие Ванды и в этой парадной и на этой лестнице, может, учуять запах, увидеть ее отражение в стекле, услышать эхо ее голоса. Ничего этого, разумеется, не угадал, не увидел, не услышал, не учуял, но зато на него снизошло спокойствие, все тревоги дня полупрошедшего исчезли, ему казалось, что он домой возвратился, в дом родной и бесконечно знакомый, хотя, на самом деле, никогда прежде и не был в этом доме. Все есть лишь — минувшее, проходящее или зачинающееся, но ни в чем нет нисколько тяжести и беспрекословности истинного, незаурядного содержания.
На втором этаже было две квартиры, и Ф. по наитию своему сообразному, да по угаданному расположению окон выбрал левую. Позвонил и прислушался. Он прислушивался теперь с чуткостью и скрупулезностью эксперта по всему случайному и непроизвольному. Дверь другой квартиры, почудилось ему, не была заперта, а только прикрыта, плотно прикрыта, и, может, там стояли за дверью и тоже прислушивались, ожидая, позвонит ли еще Ф. и вообще скоро ль уйдет. Он напустил на себя всю возможную независимость отстраненного существования, он позвонил еще дважды, но за дверью было так же тихо, как и до того. Если и вправду за ним наблюдали, так могли теперь торжествовать. Ныне ему в одиночку предстояло осваивать территорию новой риторики, зону внутреннего красноречия, и вот он теперь к тому и готовился, усердно готовился к будущим мобилизациям подспудного блеска его ума самозваного. Ф. стал спускаться по лестнице, он, собственно, так и думал, что Ванды теперь нет дома, он был почти уверен в том и лишь хладнокровно испытывал себя самого.
Во дворе он еще раз посмотрел на окна Ванды, они были серыми и безжизненными, ему же хотелось, чтобы в них дышала жизнь, колыхались занавески, слышалась музыка и голоса, и возможно, чтобы один из голосов был его собственный. Что ж, ничего еще не потеряно, сказал себе он, и можно немного подождать. Если бы появился кто-то сильный и безжалостный и вырезал бы из меня все откровения, подобно аппендициту, сказал себе Ф., я был бы, может, тому даже благодарен. Сказал себе Ф.
— Кант велик, оттого что он мыслит. Ф. велик, оттого что он не мыслит, — сказал себе он. — Значение Ф.
– в том, что он не приумножает массивов рассудительного в пространствах ментального универсума, — сказал себе Ф.