Непримиримость
Шрифт:
— Вы же спрашивали моих сокамерников? Должны знать. Я числа не помню… Мне тогда не до хронологии было…
— Понимаю, понимаю, — легко согласился Бурцев, — я вас понимаю…
— Не понимаете, — возразил Савинков. — Не понимаете, Владимир Львович. Вас сажали по обвинению в хранении литературы, и это грозило ссылкой. Под виселицей вы не стояли. А мы, — он кивнул на Петрова, — испытали, что это такое, на собственной шкуре. Поэтому Саша так нервен. Я понимаю его, и я на его стороне… Однако, — он чуть обернулся к Петрову, — Владимир
Почувствовав расслабляющее успокоение в словах Савинкова, увидев в его глазах мягкое сострадание, Петров ответил:
— По-моему, я начал играть манию величия в середине месяца, что-то числа десятого.
Бурцев удовлетворенно кивнул:
— Верно. Сходится. Но почему истязать вас начали только с двадцать первого?
— Тюремщиков спросите. — Петров зло усмехнулся. — Они вам ответят.
— Спросил. Точнее, спросили, поскольку мне в Россию въезд заказан. Так вот господа тюремщики утверждают, что в карцерах саратовской тюрьмы с десятого по двадцатое никого не было.
— И вы верите им, но не верите мне? — спросил Петров, бледнея еще больше. — Вы верите сатрапам, палачам и не верите революционеру?
— В возражении Саши есть резон, товарищ Бурцев, — заметил Савинков. — Когда охота за провокаторами становится самоцелью, это начинает отдавать рекламой.
— Хорошо, я поставлю вопрос иначе, — по-прежнему легко согласился Бурцев. — Вы сразу начали игру в сумасшествие?
— То есть? — не понял Петров, но скрытый подвох почувствовал сразу.
— Меня интересует, — уточнил Бурцев, — когда вы приняли решение играть сумасшествие. Сразу после ареста?
— Да.
— По каким книгам готовились?
— Когда я преподавал в школе, в церковноприходской школе, — зачем-то уточнил Петров, — все свое жалованье я тратил на цветные карандаши для детишек, покупал в Казани, в лавке Пирятинского, и на книги. Среди тех потрепанных томов, что я приобретал у букинистов, мне попался Ламброзо, «Гениальность и помешательство». Его-то я и вспомнил после первых двух допросов, когда понял, что Семигановский — вы правильно назвали начальника саратовской охранки — все знает о нашей группе, полный провал, никто не уцелел, рассажали по камерам всех до одного во главе с Осипом.
— Минором? — уточнил Бурцев.
— Именно.
— Какую вы играли манию?
— Я требовал, чтобы ко мне пустили жену, Марию Стюарт.
— Погодите, а разве у Ламброзо есть подобный аналог? — Теперь Бурцев посмотрел на Савинкова, словно бы ища у него поддержки.
Тот пожал острыми плечами.
— Владимир Львович, мне сумасшествие играть не надо, я от природы несколько умалишенный, это от папы-прокурора, он был кровожаден, ненавидел революцию и очень ее боялся… Но отчего же вы лишаете Сашу права на фантазию? Первооснова была? Была. Ламброзо. А дальше — бог в помощь.
Бурцев перевел медленный, колючий взгляд на Петрова.
— Вы потребовали себе Марию Стюарт в камере? Или уже в карцере?
— В карцере.
— А за что вас туда водворили?
— За просьбу дать те книги, которые просил.
— Что же вы просили?
— Тэна «Историю революционных движений». — ответил Петров и понял, что гибнет эта книга была запрещена тюремной цензурой.
— Вы же не первый раз в тюрьме, — Бурцев покачал головой, — неужели не знали, что Ипполита Тэна вам не дадут ни в коем случае? Или хотели попасть в карцер?
— Может быть, там было удобнее начать игру? — помог Савинков.
— Конечно, — ответил Петров с облегчением. — В карцере, где нет света и койки, такое значительно более правдоподобно.
— Я так и думал, — кивнул Савинков. — Я бы на месте Саши поступил точно таким же образом.
— Хорошо, а когда вы потребовали Марию Стюарт? — гнул свое Бурцев. — Сразу же? Или по прошествии времени?
— Конечно, не сразу. Сначала я на карачках ползал, песенки пел, а уж потом стал плакать и звать Машу.
— Как реагировала стража?
— Обычно. Смеялись надо мной… Носком сапога пнут, скажут, мол, вставай, и все…
— Врача не приводили?
— Нет.
— Вы десять дней ползали на карачках, пели и звали Машу Стюарт, но врача к вам не приводили?
— При всей темноте стражников, при всей их жестокости они обязаны были докладывать начальству о поведении человека, заключенного в карцер… А в тюремной книге нет никаких записей… Первая появилась лишь двадцать третьего, Александр Иванович…
— Знаете что, — Петров прикрыл глаза, чтобы не сорваться, — можете обвинять меня в провокации, черт с вами. Печатайте в ваших журналах. Только добавьте: «Я обвиняю „хромого“ на основании материалов, полученных мною от саратовских тюремщиков. Других улик у меня нет». Валяйте.
— Владимир Львович, — вступился Савинков, — я не вижу никаких оснований обвинять Сашу в провокаторстве на основании ваших сведений… Они совершенно недоказательны. Это тень на ясный день. К тому же ни один из наших не был провален, а смысл и цель провокации состоит в том, чтобы сажать и убивать революционеров…
Бурцев прикрыл рот ладошкой, кашлянул:
— Что ж, отложим это дело. Но смотрите, Павел Иванович, как бы партия не пригрела у себя на груди второго Азефа. Данные, которыми я располагаю, пришли от революционеров, от чистейших людей.
— От кого? — спросил Савинков резко. — Псевдоним?
Бурцев поднялся, молча кивнул и, повернувшись, словно солдат на плацу, пошел на бульвар, — пальтишко старенькое, локти протертые, косолапит, и каблуки стоптаны, словно клошар какой, право.
Петров нервно, но с огромным облегчением рассмеялся: