Непротивление
Шрифт:
И подталкиваемый скорее любопытством, чем нетерпением, Александр посоветовал Эльдару:
— Пойди в сарай и узнай, что там. Я буду здесь.
Эльдар горбато съежился, как если бы хотел стать меньше ростом, и, ныряя головой, поднимая колени, чтобы не шумела под ногами трава, приблизился вплотную к сараю и сейчас же вернулся оттуда, горячим шепотом доложил:
— Все нормально, на чердак есть лестница, голуби наверху, в садки сажают. Скорей бы только…
— Помолчи, Эльдар. Тихо. Слышишь?
— Что? Что?
— Тихо, говорят тебе!
В доме проскрипела дверь так отчетливо и протяжно, что отдалось в ушах, на крыльце, голо побеленном луной, появилась узкоплечая фигура в белой майке, в черных трусах. Фигура, издавая трубные звуки, пошатываясь спросонья, приникла к перилам крыльца, за которым темнели кусты, и листва внизу зашумела, как под дождем.
— Лесик, — прошептал, отплевываясь, Эльдар. — Ишь ты, паровоз, видно,
Александр не воспринимал слова Эльдара, потому что свет в чердачном окне сарая скакал, изламывался, передвигался вверх и вниз, справа и налево, и этот свет мог быть виден с крыльца, где стоял Лесик, и в ту секунду, когда Александр подумал это, раздался тонкий, разбухший до пресекающегося хрипа крик:
— Кто? Кто там?.. Падло! Кто там? Дядя Степан! Воры! Дядя Степа-ан! В сарай залезли! Сволочуги! Дядя Степа-а-ан!..
Фигура попятилась, исчезла с крыльца, внутри дома ярко вспыхнуло электричество, послышалась какая-то суматошная беготня, засновали две тени в освещенном окне, а Эльдар, уже без нужды подкинутый командой Александра: «Быстрей! К ребятам! Всем вниз и отходить к пруду!» — мчался к сараю, где, вероятно, не расслышали крик Лесика, и луч фонарика продолжал прыжки за чердачным стеклом. А на крыльцо выскочили две фигуры, белея нижним бельем, в руках рослого человека в кальсонах задвигалось, заблестело под луной нечто тяжелое, продолговатое, затем вместе с пронзительным грохотом ослепительная рваная звезда вылетела в сторону сарая, зазвенело разбитое чердачное стекло, разом пропал свет фонарика, что-то зашумело, затрещало в сарае, надсадно завизжала свинья, около дверей скользнули неясные силуэты, и тотчас вторая звезда, разрываясь с грохотом, ослепила Александра, чей-то жалобный голос изумленно, по-детски вскрикнул возле сарая: «Ой! Ранило! Ой!» — показалось, что это был голос Эльдара. Но было непонятно все-таки, кого ранило там, подле сарая, голос вскрикнул и смолк, в промежутке звоном обрушенной тишины донесся шелест, топот ног, поднялись и исчезли три силуэта у левой стены сарая на фоне тусклого блеска пруда за изгородью, оттуда, сливаясь со свинячьим визгом, прорезал минутное затишье длительный свист Кирюшкина, означающий отход. И в эту минуту дикий надрывный рев вперемежку с ругательствами толкнулся в уши:
— Ворье! Мать вашу в душу! Воры! Свинью крадут! Не выйдет! Ленька, патроны давай! На полке, в коробке! Быстро, твою так! Волчью дробь! Быс-стро, дубак нечесаный! Чего пасть разинул? Беги!..
«Неужели эта горластая сволочь ранила Эльдара? Где он? Успел ли он отойти к калитке в изгороди? Почему мне показалось, что я увидел только троих — пронеслось в голове Александра. — И почему я стою здесь под яблонями и не продвигаюсь к калитке? Туда, к ним?..»
Нет, он не подумал в этот миг, что против воли не поспешил к калитке после сигнала Кирюшкина, быть может, бессознательно подчинился выработанной привычке отходить в разведке последним, быть может, из самолюбия или из показного спокойствия перед опасностью, в чем мог признаться только себе. Но жалобный вскрик у сарая «Ой, ранило! Ой!», полоумный горловой рев на крыльце озверелого человека, стрелявшего из охотничьего ружья, вдруг как морозом ожгли его сопротивлением озлобления, опаляющим азартом гнева, в сознании промчалось вспышкой: «Попугать эту дикую сволочь!» — и, должно быть, движением инстинкта рука сама по себе рванулась к ТТ, пальцы обхватили нагретый бедром гладкий металл, и Александр, видя две белые фигуры на крыльце, дважды выстрелил, целясь выше их голов в оконце над дверью. Посыпались осколки. Горько завоняло порохом. Две фигуры на крыльце бросились со ступеней вниз, в кусты, нырнули, как пловцы в воду, оттуда достиг слуха Александра задушенный хрип:
— А-а, стреляешь, б…! Я т-тя устаканю! На, держи пару, глотай, дерьмо!..
И тотчас две одновременно взорвавшихся огненных звезды оглушили ночь таким близким взвизгом металла, что жаркий ветер стеной пронесся мимо виска, вдавился в грудь, что-то тупо и деревянно ударило по левой руке выше локтя («Что такое? Неужели ранило? Этого еще не хватало! Быть не может! Неужели здесь? Как же я подставился?») — и, уже чувствуя онемение и бессилие в левой руке, проклиная себя за игривую легковерную беспечность, он с помутненной от ненависти головой к самому себе и к этому незнакомому человеку, кто стрелял в него, он сделал шаг, защищаясь за стволом яблони, поднял пистолет и с мстительной злобой, стиснув зубы, выстрелил в кусты перед крыльцом, в то место, откуда пять секунд назад выплеснулись слепящие и визжащие звезды. И оттолкнувшись от яблони, качаясь, пошел напрямик через сад, к калитке в изгороди, заталкивая пистолет в задний карман. Когда он достиг калитки, позади взвивался железной спиралью и сквозь чье-то хрипение и стоны спадал до сипоты тонкий вопль:
— Дядя Степан, дядя Степан, убили они тебя, а? Руки разожми, ружье дай! Ах, падло,
«Почти так же обезумело кричал и плакал Логачев на пожаре. Как это чудовищно похоже, — прошло стороной в сознании Александра. — Зачем я стрелял? Чьи это были стоны? Ранил я его или убил?»
И, придерживая правой рукой безжизненную левую руку, без боли, ощущая теплую влагу, слипающую пальцы на рукаве, он с ужасом к тому, что только что, не выдержав, стрелял в ответ на двойные выстрелы из кустов, рассчитанные убить его, и еще с неверием в то, что сам убил или мог убить человека здесь, в тылу, после войны, что было противоестественно, Александр стремительно выбежал за калитку и тут, на тропинке, на берегу сияющего лунным зеркалом пруда в упор столкнулся с Кирюшкиным. Тот с нетерпением, с отрывистой одышкой выговорил:
— Стрелял? Ранен? Рука? Эльдар тоже ранен! Кажется, шея! Пошли быстрей! Бегом! Ждал тебя! Всех послал вперед! К машине! Надо уходить, быстрей, немедля!
Они, не останавливаясь, круто повернули от пруда вверх, в проулок, бежали по тропинке, слыша какие-то неразборчивые голоса, всполошенно перекликающиеся справа и слева в соседних домах, загорелся и тут же погас свет в одном окне, будто там опомнились и испугались выстрелов в проулке, а когда после подъема в гору с разбега перемахнули кювет, выскочили из проулка на дорогу напротив разрушенной церковки и без передышки бросились по светлеющему в темноте проселку к пристанционному лесу, оба задыхались, и Кирюшкин крикнул:
— Как ты? Терпимо?
— Хватит! — озлобленно оборвал Александр. — Нормально!
В этом его ответе «хватит» и «нормально» была самолюбивая ложь, так как онемевшая в набухавшем рукаве безвольная рука, которую он придерживал слипшимися в крови пальцами, мешала ему свободно бежать, она ненормально сковывала верхнюю часть тела, точно обе руки были связаны. Он отставал от Кирющкина, обильный пот обливал лицо и грудь, жарким молотом бухала в голове мысль, что у него, видимо, тяжело ранена рука, а где-то там позади, в кустах, лежит убитый им дядька Лесика; и чувствовал, что он, Александр, попал в положение непоправимое, какое бывает во сне, что случилось чудовищное, настигшее, как обвал.
Кирюшкин не обгонял его, бежал рядом, наверно, этим показывая, что они вместе, и уже на опушке леса выкрикнул ободряюще:
— Сейчас в машине жгут сделаем, кровь остановим!
Машина работала мотором, выделяясь черным пятном посреди дороги под елями. В кузове все были в сборе, сидели на ящиках впотьмах, не видя друг друга, только затрудненно дышали, в это общее смешанное дыхание врывался шорох, треск крыльев дерущихся голубей в тесных садках, сонное воркование; пахло горьким пером, горячим мужским потом, тревогой, а когда Кирюшкин и с его помощью Александр последними взобрались в машину и лучик включенного карманного фонарика скакнул по влажным осунувшимся лицам, по садкам на полу, набитым голубями, по окровавленной руке Эльдара, прижимавшей пропитанный кровью носовой платок к шее, было уже очевидно, что дело серьезное. Никто не мог предположить решительность родственника Лесика, насмерть защищавшего свой сарай огнем двухстволки. И особо дохнуло на всех металлической встревоженностью от незнакомого голоса Кирюшкина, приказавшего насупленному Логачеву.
— Держи фонарь. Будешь светить туда, куда скажу. Твердохлебов! — позвал он громче, уравнивая дыхание. — Садись в кабину с Билибиным. Пусть гонит машину по проселку параллельно шоссе. Никакой паники. Ясно? Минут через десять я тебя сменю. Александр, садись сюда на ящик. Показывай руку. Гриша, свети в мою сторону, — распорядился без промедления Кирюшкин и сейчас же спросил Александра: — Пиджак, наверно, снять не сможешь?
— Вряд ли.
Тупое онемение в руке, чудилось, ослабело, но в глубине предплечья воткнутое с грубой силой заработало огненное сверло, оно вращалось в кости, с хрустом вкручивалось, как в больной зуб, кроша плоть кости, и Александра охватывало темное желание выдернуть это раскаленное зазубренное сверло, звучавшее в ушах орудием пытки. Он поморщился: бормашина обморочно шумела в голове от потерянной крови, неудачная попытка поднять плечо, шевельнуть рукой, чтобы вытащить ее из теплого набухшего рукава, отдалась ломающей болью, и он тогда подумал, что дело с рукой плохо: должно быть, задело кость или сильно разворотило мякоть ниже локтя, нужна была поликлиника, врач, укол от столбняка, перевязка, это знал по прошлым двум фронтовым ранениям, но врачу надо было отвечать на вопросы: где, когда, как, кто стрелял, и отсюда потянется ниточка, за которую можно ухватиться. «И все-таки почему? Почему я стрелял? Потому что в меня стреляли в упор с расчетом убить. Так? Он первым, я вторым. Он убит, я ранен. Нет, я стрелял еще по какой-то другой причине, которую не могу себе объяснить. Что-то другое мною командовало. Привычка? Инстинкт? Механическое нажатие на спусковой крючок? Что?..»