Непротивление
Шрифт:
«Пожалуй, он ему не верит, как не верю и я. Зачем фальшивая подобострастность, унизительный плач? Что за этим — страх, попытка разжалобить, вернуть какой-то таинственный злополучный портсигар, умилостивить Лесика?
Кого он больше боится — Кирюшкина или Лесика? Наверняка он всецело подчинен Лесику. И все-таки предал его, если не водит нас за нос и не путает следы. В общем, мерзкий малый, слизняк…»
— Он пришел в полное удивление и смеялся, пока не упал навзничь, — произнес шепотом Эльдар не очень доходчивую фразу.
Никто не ответил
— Значит, сарай в Верхушкове? Так, Малышев? И голуби там, у дядька Лесика, говоришь? — послышался разрывающий тишину громкий голос Кирюшкина, и, задвинув ящик, он бросил на стол перед Малышевым карандаш и чистый лист бумаги. — Давай-ка, милый, для доказательства своих слов нарисуй-ка мне дорогу от станции до деревеньки, а в деревеньке обозначь, где находится дом дядька Лесика и этот сарай и есть ли рядом с домом какой-нибудь ориентир. Топограф, конечно, из тебя дерьмовый, но рисуй так, чтоб ясно было и слепому. Допер?
— Не могу я, не умею… — задергался на стуле Малышев. — Зачем вам плант?
— Чтобы убедиться, что ты не врешь, Летучая мышь. Бывал у Лесика, конечно? И не раз? Так вот. Рисуй и не задавай вопросов. Вопросы задаю я.
— Дурак-дурак, а хитрый, карманная вошь, — с ненавистью выговорил Логачев. — Ох, церемонничаем мы с ними, мармелады разводим, сю-сю, пу-пу, а его бы надо…
— Тихо, Гриша, — не дал договорить Кирюшкин. — Пусть рисует, а мы пока помолчим, не будем мешать невинному мальчику. Как-никак он все-таки своего рода парламентер.
Видно было, что Малышев своими натренированными для чужих карманов пальцами чрезвычайно редко держал карандаш, и водил он им сейчас по бумаге с той робостью, какая бывает у впервые рисующих детей, съеженный лобик его маслено залоснился, кончик языка то и дело облизывал неспокойные губы, но Кирюшкин выжидательно выстукивал какой-то ритм по краю стола, не торопя его. Когда Малышев наконец закончил водить карандашом, обтер рукавом пот со лба и робко подсунул бумагу поближе к Кирюшкину, тот прищурился и долго рассматривал ее, потом заговорил медлительно:
— Н-да, гениальный рисовальщик, Рафаэль, ну ладно. Вся эта загогулина изображает дорогу от станции электрички до Верхушкова? Так? Теперь вот эти кружки вдоль дороги — дома деревни, что ли? Раз, два, три. Четвертый дом дядька Лесика — большой кружок? Так? Тоже ясно. А что обозначают вот эти буквы справа и слева от дома? Цэ и пэ?
— Це — церквушка… разрушенная, — прошелестел Малышев и сглотнул слюну, — а справа… справа пруд за домами. Ориентиры ты сам спрашивал…
— А сарай?
— Во дворе он. Внизу свинья. Здоровый хряк, видать. Хрюкает там и визжит, вроде голодный всегда, а на чердаке — голуби, должно…
— О, черт! Хрюкает там и визжит, — повторил Кирюшкин, растирая злую морщину на переносице. — Философ ты, Гоша, ученик Платона. А почему «должно»? Не уверен, что ли? Что значит «должно»?
Малышев заерзал, мокро шмыгнул носом.
— Глазами не видал… Из разговоров
— Из разговоров слышал, — опять повторил Кирюшкин с тою же злою морщиной на переносице, соображая что-то свое, еще не высказываемое всем. — Ну, ясно! — сказал он решенно. — Можешь идти, Летучая мышь. Передай Лесику: свидание со мной бессмысленно. Переговоры с ним вести не о чем. Поздновато. Весь наш разговор с тобой проглоти. Это запомни, как дважды два. Натреплешь языком, под землей найду. И язык вырву. Все уяснил?
— Портсига-а-р… — умоляюще и тягуче протянул Малышев.
— Я сказал — иди! — тоном непрекословного приказа выговорил Кирюшкин и встал из-за стола, сопровождая к передней втянувшего голову в плечи Малышева.
Он вернулся через минуту, выдернул из двери свою изящную финочку, вщелкнул ее в футляр на бедро под гимнастеркой, постоял, думая о чем-то, потом, бодро встрепенувшись, как радушный хозяин, разлил всем водку и пиво, сказал:
— Теперь можно. Давайте, братцы, врежьте и послушайте, что скажу я. В общем, Гоша — Летучая мышь подтвердил то, о чем мы догадывались. Это дело Лесика, сомнений нет.
После общего закованного молчания во время допроса Малышева и после выпитой теперь водки заговорили разом Логачев и Твердохлебов, опережая и добавляя друг друга:
— Сволота и есть сволота. Нету ему прощения, не человек он!
— Похуже фашистского дерьма.
— Увел, гадюка, голубей и поджог устроил. Ведь нужно такое придумать, голова поганая сработала. Все шито-крыто, пожар — и ищи-свищи, мало ли отчего загорается!.. Нету ему прощения.
— Еще встретимся на узком месте. Не здоровкаться с ним буду, Аркаша, а из ребер арифметику с минусом ему сделаю. Урка — и больше ничего. Я думаю так: зуб за зуб, чтоб неповадно было; а то он без наказания свой верх почувствует, воровское отродье!
— Нет, не почувствует, — возразил Билибин и, нацеленно напрягая красные безресничные веки, тихо проговорил голосом, исключающим сомнение: — Замышляйте замыслы, но они рушатся, ибо с нами Бог.
— Ну, до Бога высоко, ему на нас плевать, — запротиворечил со злостью Логачев. — Много он тебе помог, когда ты в танке горел?
— Помог. Оставил в живых. Не дал сгореть.
— Боженька помог? И письмо об этом тебе написал?
— Помог. Именно он. Поможет и нам. Надо готовить сорок пятый. Не смейся, Гриша…
— Хохотать буду до изжоги. Как это готовить? Три года ждать? Ковать победу?
— Роман, какой пророк сказал насчет замыслов? — вмешался Эльдар с сердитым, необычным для него видом и бросил Логачеву: — Подожди хохотать, Гриша! Причин нет! Так какой пророк?
— Исайя, кажется.
— Прекрасно! В моем сердце загорелись угольки гнева, — взъерошенно и театрально-патетически сказал Эльдар, словно насмехаясь над собой. — А я скажу вот что. Лесик — преступник. Он первым нанес удар. Оборона наша справедлива. Ненавижу смрадную банду Лесика и его шпану! Его замыслы кончатся наградой — тюрьмой или смертью.