Нерон
Шрифт:
Через двадцать дней после прихода Клавдия к власти, словом, в феврале 41 года, Мессалина родила сына. Это очень упрочило ее положение и влияние на мужа, которое и без того было немалым. Расчетливо и беспощадно она отстраняла от него всех потенциальных соперниц. Преследовала каждого, кто имел несчастье хотя бы безотчетно вызвать ее неприязнь. Необузданное тщеславие, подозрительность, зависть, патологическая сексуальная возбудимость превращали эту красивую женщину в зловещего монстра.
Клавдий, целиком поглощенный немыслимым трудом по оздоровлению империи после четырехлетнего господства безумца, не имел ни времени, ни возможности проверять истинность всех выдвигаемых ею обвинений. Он повидал в своей жизни немало заговоров против властителей. Он помнил, как убили Тиберия. Почти на его глазах убили Калигулу, да и сам он по чистой случайности избежал смерти. Ему постоянно чудилось, что и против него зреет заговор. Он вообще был трусоват. На любом приеме во дворце присутствовали вооруженные преторианцы. Когда он навещал больных сановников и даже друзей, перед его появлением перетряхивали покои, постель, матрац. Удостоенный
Только вольноотпущенники смогли бы парализовать происки Мессалины. Но они были разобщены. Некоторые, впрочем, сначала благоволили к жене властителя. Иные предпочитали выдерживать стороннюю позицию. Это было начало царствования Клавдия, новые люди еще не укрепились на своих постах, еще не понимали, сколь они влиятельны.
У Агриппины имелись серьезные основания ощущать угрозу. Ведь одной из первых жертв Мессалины стала Ливилла. Она вместе с Агриппиной возвратилась из ссылки, но была крайне неосторожна, часто навещала императора, своего дядю, а по отношению к его жене держалась надменно. Вина Ливиллы усугублялась еще и тем, что она была очень красива.
Доносчики и соглядатаи быстро снабдили Мессалину веским материалом: Ливиллу связывают подозрительно тесные отношения с Луцием Аннеем Сенекой.
Сенека
Ему в ту пору было 45 лет. Он происходил из богатой семьи, осевшей в Испании, в Кордубе. Его отец Марк Анней Сенека был знатным ритором, известным историком. Сам Луций Сенека воспитывался в Риме, своей карьерой в первую очередь обязан тетке, сестре матери. Поэтому позже он с благодарностью писал: «Ведь это она на своих руках принесла меня в город, благодаря ее нежной материнской опеке я после долгой болезни выздоровел. Чтобы добиться для меня должности квестора, она широко использовала свое влияние, и, хотя ей всегда недоставало смелости завязать беседу или внимать словам с выражением особой к ней почтительности, ради моего дела ее нежная любовь преодолела врожденную застенчивость. Ни уединенный образ жизни, ни ее провинциальная скромность, сохранившаяся среди столь ужасной женской развязности, ни ее скромный нрав, ни смиренные, приноровленные к одиночеству склонности не мешали ей настойчиво добиваться для меня должности».
Влиятельность его тетки объяснялась тем, что при Тиберии ее муж шестнадцать лет был префектом Египта; он умер на обратном пути в Италию. Должность квестора открыла перед Сенекой перспективы дальнейшей карьеры, позволив ему заседать в сенате. То была неслыханная честь, но сколько таила она в себе непредвиденных опасностей! Однажды случилось так, что во время правления Калигулы Сенеке пришлось взять слово в присутствии самого властителя. Говорил он великолепно. Но именно этим и возбудил гнев и зависть императора, который жаждал прослыть самым блестящим оратором своего времени. Слишком способного сенатора спасло только заступничество одной из императорских любовниц: та сумела убедить Калигулу, что Сенека — чахоточный и что со дня на день и так умрет естественной смертью. Зачем тратить время на этого снедаемого лихорадкой испанца?
Это звучало очень правдоподобно. Сенека был низенький, щуплый, худой и выглядел так, словно едва волочил ноги. В юности он действительно много болел. Сам он так писал об этом своему другу: «Тебя замучили частые насморки и простуды, которые всегда идут вслед за долгими неотвязными насморками, эта весть для меня особенно неприятна, потому что я хорошо знаю это самочувствие. Поначалу я его презирал — покуда моему юному возрасту под силу было справляться с тяготами и не поддаваться болезням: потом они взяли верх и довели меня до того, что я чуть душу не вычихал, совсем отощав и ослабев. Часто меня тянуло покончить с собою, но удержала мысль о старости отца, очень меня любившего. Я думал не о том, как мужественно смогу я умереть, но о том, что он не сможет мужественно переносить тоску. Поэтому я и приказал себе жить: ведь иногда и остаться жить — дело мужества. Я открою, в чем нашел тогда утешение, но прежде надо сказать, что то самое, чем старался я себя успокоить, оказалось и сильнейшим лекарством. Благое утешение становится целительным снадобьем; что поднимает дух, то помогает и телу. Наши занятия поправили мне здоровье. Философии благодарен я за то, что поднялся и окреп, ей обязан я жизнью, и это — самое меньшее из всего, чем я ей обязан. Немало помогли моему выздоровлению и друзья, поддержавшие меня ободряющими речами и неусыпным вниманием. Ничто не укрепляет больного и не помогает ему так, как любовь друзей, ничто так не прогоняет страх и ожидание смерти. У меня и мысли о смерти не было — нет, я думал, что если они останутся жить, то буду жить и я, не с ними, а в них; мне казалось, что я не испущу дух, а передам его друзьям. Все это укрепило мое желание помочь себе и перетерпеть любые муки; ведь самое жалкое — это потерять мужество умереть и не иметь мужества жить.
Испробуй и ты эти лекарства. Врач укажет тебе, сколько нужно гулять, сколько упражняться, посоветует не слишком предаваться безделью, хоть некрепкое здоровье и склонно к нему, посоветует читать внятным голосом, чтобы упражнять дыхание, чьи пути и вместилища поражены недугом, плавать в лодке, чтобы растрясти внутренности мягким качанием; назначит тебе пищу и срок, когда надо прибегнуть к вину для укрепления сил, когда отказаться от него, чтобы от раздражения
8
Л. А. Сенека. Нравственные письма к Луцилию. М., 1977. С. 153–154.Пер. С. Ошерова.
Что же это была за философия, оказавшая такое благотворное влияние на молодого человека, его ум и здоровье? Сенека столкнулся с неким направлением философии стоиков, которое не занималось теорией познания, логикой, метафизикой. Направление это проявляло интерес исключительно к этике, да и то понимаемой в чисто практическом смысле, со староримской строгостью. Здесь требовались абсолютная честность в поведении, совершенствование силы воли и независимости от внешнего мира. Наградой за все усилия должна была служить истинная добродетель — единственное и достаточное условие для полного счастья. Только мудрец — подлинный властелин своей жизни! Эти истины провозглашали философы, пользовавшиеся в Риме в дни юности Сенеки большим авторитетом: Аттал, Секстий Нигр, Сотион. Двух последних со стоицизмом связывали некоторые заповеди, берущие свое начало якобы еще от Пифагора. Итак, Секстий рекомендовал каждый вечер производить смотр своим поступкам, внимательно анализируя, где ты сбился с пути, а что помогло духовно возвыситься; он проповедовал также полное воздержание от мясной пищи. Сотион, как и Пифагор, верил в переселение душ. Но Сенека не был фанатиком стоицизма. Он охотно пользовался знаниями и других столпов мудрости. С огромным уважением он относился к кинику Деметрию, который осуществлял на практике провозглашаемые им взгляды, говорил о достоинствах нищеты и сам жил как нищий, не имея даже соломенной подстилки для сна, ходил полунагой. Презирал праздную жизнь, которая, по его словам, подобна мертвому морю. Он считал достойными жалости тех, кого никогда не коснулись превратности судьбы. К общественному мнению относился с полным презрением, говоря: «Меня столь же мало занимает болтовня глупцов, как и звуки испускаемых ими ветров».
Еще много лет спустя немало блестящих афоризмов Деметрия продолжало звучать в ушах Сенеки.
Как часто случается с молодыми людьми, Сенека жадно и с восторгом постигал науки своих учителей. Он следовал во всем их советам, не признавая компромиссов, рвался возможно быстрее приблизиться к идеалу мудреца, источавшему, как ему казалось, когда он внимал словам Аттала, божественный свет. Потому-то Сенека со всей серьезностью относился к рекомендованным учителями практическим приемам воздержанности и непотакания требованиям плоти. Жил он почти как аскет. Как сам он признается, большинство этих суровых правил он позже отверг, окунувшись в нормальную гражданскую жизнь; однако некоторые из них усвоил и сохранил на все годы. Сенека никогда не ел устриц и грибов, называя их роскошеством. Не пил вина. Не употреблял благовоний, заявляя, что «лучший запах тела — отсутствие запаха».
Он не принимал горячих ванн, считая, что они делают кожу чрезмерно нежной. Спал на очень твердых матрацах.
Под воздействием учений Секстия и Сотиона он какое-то время не ел и мяса.
«Год спустя мне от этого стало не только легко, но и приятно. Мне казалось, что я обрел большую живость ума… А каким образом я отказался от этих привычек? Моя юность пришлась на годы правления Тиберия. Приказано было отказаться от чуждых культов. Предрассудком считалось и воздержание от употребления мяса некоторых животных. По просьбе отца я вернулся к прежнему обычаю (потреблению мяса). Он же просил меня не столько из-за боязни обвинения, сколько потому, что не выносил философов».
Этот суровый режим, которого он придерживался в юности, возможно, и закалил Сенеку, но, несомненно, не придал солидности его внешнему виду. Словом, в известной мере именно философии он был обязан тем, что позже Калигула так легко поддался заверениям, что Сенека неизлечимо болен.
Мнимый чахоточный как-то пережил правление императора-безумца. А в отместку за смертельный страх, в каком он тогда жил, Сенека не жалел напоенных ядом колкостей, едва лишь (даже много лет спустя) вспоминал о Калигуле. Он писал: «Гай Цезарь, помимо прочих прегрешений, какие он часто совершал, любил потешаться над другими и был охвачен странным желанием, дабы каждого каким-то образом высмеять, хотя и сам являлся постоянным источником издевок. Такая мерзкая была у него бледность щек, обличающая безумие, такая пугающая дикость в глазах, укрытых под старушечьим лбом, такое уродство лысой головы, кое-где испещренной как бы позаимствованными волосами. Вдобавок к этому густо заросший щетиной загривок, худоба тощих ног, завершающихся стопами монстра. Нет числа всем тем оскорблениям, какие он источал по адресу своих родителей и дедов, а какие доставались всем государственным сословиям. Назову только те, которые способствовали его собственной гибели. Валерия Азиатика он считал одним из своих ближайших друзей. Это был непосредственный человек, который едва мог стерпеть даже оскорбления, брошенные постороннему лицу. Такому человеку во время застолья, а точнее — на публичном собрании Цезарь громко принимался объяснять, что его жена ничего особенного из себя как женщина не представляет… С военным трибуном Хереей все произошло по-другому. Это был человек, речь которого никак не соответствовала его доблести, а его голос, слабый и мягкий, мог ввести в заблуждение каждого, кто не знал о его подвигах. Всегда, когда он являлся к Гаю с просьбой сообщить пароль, тот называл имя то Приапа, то Венеры, каждый раз тем самым как бы обвиняя вооруженного воина в мягкости нравов. Бросая ему подобные упреки, сам он ходил в просвечивающем платье, увешанный золотыми украшениями… И как раз Херея первым среди заговорщиков поднял на него десницу, первым ударом меча рассек ему шею…»