Несчастливая женщина
Шрифт:
Я смотрел на снег, что вскоре выскажется вниз по ручью. Интересно, думал я, он вообще представляет себе, что его ждет: ему предстоит сплавляться до Мексиканского залива, скоро он станет Пайн-Криком, а потом частью Йеллоустоуна, что вольется в Миссури, а потом в Миссисипи, потечет мимо Натчеза и в конце концов запахи креольской кухни поплывут над его ко всему уже привычными водяными ноздрями.
Сидя на капоте, разглядывая снег Абсароки, я сознавал: он ни малейшего понятия не имеет, что скоро познакомится с гумбо. [8]
8
Креольское
У машины, на которой я сидел, довольно любопытная краткая история. Два подростка в 1978 году приехали на ней из Техаса, и в машине что-то не заладилось в Денвере. Неполадки можно описать лишь великолепным американским разговорным английским: «накрылся мотор».
Ребята купили в Денвере другую машину, а эту на буксире приволокли сюда, поставили у сарая, где она с тех пор и стоит. Поковырялись в ней, потом ностальгия одолела, и ребята вернулись в Техас, подарив мне чудесный автомобильный диванчик.
28 июня 1982 года продолжается…
Сегодняшняя писанина выходит почти строфами. Последние полтора часа меня тут не было. Требовался перерыв — подумать, собраться с мыслями, я ведь вижу, что это странствие вот-вот закончится. Я болтал про заброшенные машины, пауков, про свои ненормальные, наверное, восторги тающим снегом и все исписывал последние страницы блокнота.
В полтора часа моего отсутствия звонила моя бывшая студентка с весеннего писательского курса. Она довольно талантлива и хочет знать, что надо делать, потому что ей ужасно нравится писать.
Она жаждет учиться.
Мы говорили по телефону про ее рассказ, который не получился, обсуждали, что же не получилось. Я сказал, что она пишет о вещах, слишком далеких от ее собственного опыта, а на этой стадии писательства — Она же всего чуть больше года пишет — лучше держаться того, что знаешь, пока не наработана техника, и только она перекинет мостик, длинный мостик прочь от твоей жизни.
Иными словами, я посоветовал ей писать о том, что она знает.
У нее полно будет времени писать о том, чего она не знает.
И вот сейчас я подбираюсь к финалу этой книги, которая фактически обо всем, что я знаю, и оттого душераздирающе очевидна. Если верить мне, а писатели — известные вруны, я скажу, что перечитывал эту книгу единственный раз — глянуть, где я переставал писать и проваливался во многие краткие и мучительно неловкие длинные провалы. Теперь вы больше меня знаете о том, что происходило. Вы эту книгу читали. Я — нет. Я, разумеется, помню, что в ней, но мое положение сейчас весьма невыгодно. Заканчивая книгу, я буквально у вас в руках.
Конечно, писанину прошедшей недели я себе представляю, но не уверен насчет тех частей, что случились до затяжного изгнания, когда я не писал. Заканчивая, больше всего я тревожусь за между тогда и сейчас.
Я-то ведь планировал написать книгу, географическим календарем следующую за событиями моей жизни. Я не могу вернуться к началу и к тому, что было потом. Хотел бы, да никак. Все бы сильно упростилось, Я знаю, столько повисло болтающихся концов, незавершенных возможностей, начатых окончаний.
Если б только я мог обернуться назад, подобрать их все, — но я не стану. Прибуду к концу, ибо отправлялся просто к жизни человеческого существа: что может приключиться с ним за данный период времени и что оно означает, если приключается.
Я подозреваю, книга эта станет незаконченным лабиринтом полузаданных вопросов, прицепленных к частичным ответам.
А что же несчастливая женщина, которая повесилась? Где я ее бросил? Неужели она превратилась в забытый орнамент, застывший в вечности? Какое у нее было детство? Рассказал ли я, почему она повесилась? А я вообще знаю почему? Откручивая теперь к старту, я припоминаю, что начал с одинокой женской туфли, лежавшей на перекрестке в Гонолулу. И что?..
Мы с дочерью когда-нибудь помиримся?
Кажется, я что-то написал о плюшках.
Предполагалось, что это смешно?
А как же любовницы, которых я упоминал?
Где они теперь?
Почему я тут один.
Моя подруга умирает от рака, вот сейчас я пишу, а чешуеобразные клетки все растут у нее внутри, не останавливаются, пока я не заговорю о ней в прошедшем времени.
А студентка, желающая писать? Останься дома, говорю я, зная, что эта книга была мне домом, я в нее заходил нечасто, и все же она мой дом с самого сорок седьмого дня рождения, и моя идиотская сломанная нога, и кажется, я что-то писал в этой книге про кур, про Аляску, Канаду, Чикаго, про все эти потрепанные махинации, составляющие разум человека и его опыт.
Мне не дают покоя, преследуют меня все те вещи, что я не вписал, что требовали минимум столько же времени: кто защитит их права, ведь каждым касанием авторучки я пожираю их пространство — быть может, ценное лишь для меня, и все же ценное.
Зачем я тратил время, описывая так и не случившиеся грозы, — я же мог понимающе, сочувственно изучить женщину, которая повесилась?
Как же все то, чего тут нет, и как мало я сделал для того, что тут есть.
Столько обрывочных фрагментов, плоских шуточек, дешевых фокусов, бездетных деталей.
Зачем я безудержно тратил эти 160 страниц блокнота, стоившего мне 2 доллара 50 центов, купленного на день рождения в японском книжном? Видите — я опять за свое. Может, я безнадежен, пора смириться с судьбой. У меня так мало осталось места, а я пишу, сколько стоил треклятый блокнот.
Поверить не могу.
Просто не могу поверить.
Пожалуй, прервусь — посмотрим, смогу ли я поверить.
Встану сейчас, поброжу по монтанской округе. Накатывает ужасная печаль. Я скоро вернусь, и с книгой будет покончено.