Несколько дней
Шрифт:
— Так теперь ты ешь мамины маслины?! — с издевкой спросил сестру Одед. — Ее варенье ты есть не хотела.
— На себя посмотри — только унюхал, что Юдит тут наготовила, быстренько слез с дерева, — не осталась в долгу Наоми.
Позавтракав, дети отправились в школу, а Моше, прихватив молоток и моток стальной проволоки, направился в хлев, где, по просьбе Юдит, соорудил некое подобие ширмы. На вопрос, где бы раздобыть кольца для занавески, Моше не ответил ничего. Он вышел во двор, нагнулся и пошарил руками по траве, выискивая ржавые, искореженные гвозди. Тщательно вычистив и разогнув их, Рабинович вернулся в хлев и поинтересовался, сколько колец ей нужно.
На глазах у изумленной Юдит
К полудню Наоми вернулась из школы с большой охапкой дикого клевера и пучком аистника. Она налила воды в жестянку и поставила букетик на ящик в хлеву, приладив к нему записочку: «Для Юдит».
— Что скажут в деревне? — недовольно проворчал Моше — Что я тебя в хлеву поселил?
— А что скажут в деревне, если я стану жить с тобой в одном доме? — парировала Юдит.
Наоми катала по столу хлебный шарик, а Одед прикипел к своему месту и слушал, не шелохнувшись. Рабинович промолчал и подумал, знает ли Юдит о том, что он слышал ее ночной крик.
— Ты уж сам с кем хочешь объясняйся, а я никому не обязана давать отчет. — Она закончила мыть посуду, двумя энергичными взмахами стряхнула капли с рук и и вытерла их о свой матерчатый фартук. Этим движением когда-то вытирали руки все женщины, но оно кануло в Лету вслед за матерчатыми фартуками. — Пойдем, кажешь мне, как отвязать корову от стойла.
Юдит вышла наружу, а Рабинович, направившись за ней, снова смущенно забубнил:
— Все равно ерунда какая-то получается…
Она резко остановилась, повернулась к нему лицом и неожиданно мягко сказала:
— Ты хороший человек, Рабинович, другому человеку я бы не доверяла, но жить я буду в хлеву.
Моше развязал мудреные узлы и освободил коров, похлопывая их по мослатым задам.
— Пошла, пошла, пошла!
Выгоняя коров во двор, в начинавшие сгущаться сумерки, он почему-то продолжал кричать на них, хотя животные весьма охотно покидали тесные стойла:
— Пошла, пошла, нэвэйлэ! [61]
Юдит зашла за занавеску и резко, с металлическим стуком колец, задернула ее за собой. Рабинович с минуту постоял в нерешительности, потом вернулся в дом, лег на кровать и стал ждать.
Глава 9
Ривка Шейнфельд была, без сомнения, самой красивой из всех дочерей семьи Шварц, проживавшей в Зихрон-Яакове. У нее было множество поклонников не только из Зихрона и близлежащих поселений Галилеи, но и из далекой Иудейской долины, Хайфы и Тель-Авива. Мужчины шли в Зихрон-Яаков, как страждущие путники стекаются к оазису в пустыне. Среди них попадались и отчаянные сорвиголовы, и работящие крестьяне, молодые учителя и щеголеватые дети богачей.
61
Нэвэйлэ — дохлятина (пренебрежит., идиш).
Во ночам они жгли костры, жарили на них зерна, подобранные на гумне, пили вино, добытое не самым честным образом с винокурни, и производили жуткий шум игрой на разнообразных музыкальных инструментах.
Девушки тоже наведывались туда. Они встречали мужчин, возвращавшихся из Зихрона, разочарованных и уставших, столь податливых и беззащитных в этот предрассветный час. Люди поговаривали, что именно благодаря Ривке немало девушек нашли себе женихов. Каждый вечер
Однажды, направляясь по поручению матери к мяснику, в аллее тенистых пальм, носящих странное название «вашингтонские», она впервые увидела Яакова Шейнфельда. Он был молодым репатриантом, прибывшим в Израиль всего неделю назад и ни сном, ни духом не ведавшим о существовании самой красивой девушки на этой земле.
— Не повторяй моих ошибок и езжай жить в большой город, — взмолилась перед нею мать, когда Ривка объявила о своем намерении выйти за Яакова замуж и переехать с ним на новое место, называемое Кфар-Давид, — нет худшей участи для красивой женщины, чем жить в маленьком поселке.
По поводу этого утверждения я обратился за объяснениями к Папишу-Деревенскому, и он охотно объяснил мне, что каждый поселок или город могут вместить в себя только ограниченное количество красоты, определяемое его величиной и числом жителей. Иерусалим, к примеру, может вместить только с десяток красивых женщин, Москва — около семидесяти пяти, а такая деревня, как наша, — с трудом одну. Совсем как у животных: лошадь после укуса гадюки, может, и выживет, а вот собака — наверняка умрет.
Папиш-Деревенский был довольно желчным и сварливым стариком, как это нередко случается с людьми темпераментными и остроумными, задержавшимися на этом свете сверх всякой меры.
— Было бы намного лучше, — утверждал он, — если бы красота разделялась справедливо между всеми дочерьми Евы, но, к счастью, этого не происходит.
Ривка вышла замуж за Яакова и, уехав с ним в Кфар-Давид, уже через несколько дней убедилась в материнской правоте. Новое место и замужняя жизнь не принесли ей покоя. С появлением Ривки все мужское население деревни перестало спать по ночам, ибо сны о ней изводили куда больше любой бессонницы.
И в же день, и в ту же ночь Мужей прогнали жены прочь. Точили девки языки, Шептались, штопая чулки, И приподнявшись на носки, Тянули шеи старики. [62]62
И в тот же день… — стихи Х.Н. Бялика.
Ривка Шейнфельд, прекрасно сознававшая свою красоту, решила теперь во всем следовать советам своей матери и на улице старалась не показываться. Она с охотой выполняла самую грязную и тяжелую работу по хозяйству, не расчесывала волос, а когда была вынуждена появиться на людях, одевала мужнин рабочий комбинезон. Но все эти ухищрения не помогали, а напротив — подчеркивали ее прелесть, ибо, по словам Папиша-Деревенского, красоту невозможно утаить, в отличие от правды. Ее походка была походкой красавицы, осанка и поворот головы красноречиво свидетельствовали сами за себя, а серая грубая ткань комбинезона, что уродливо топорщилась меж ее лопаток, казалась местным мужчинам крыльями райской птицы.