Несколько дней
Шрифт:
— Когда же скончался ваш муж? — соболезнующим тоном осведомился продавец.
— Он не скончался, — ядовито обронила Бат-Шева. — Это я с ним покончила.
— Я… я… не совсем вас… — пролепетал испуганный продавец.
— Для меня он умер, и я хочу купить платье вдовы. Что здесь непонятного?
Платье ей очень шло, и этот факт подлил масла в огонь ее злорадства.
Вернувшись домой трехчасовым автобусом, Бат-Шева направилась в центр деревни, стараясь привлечь как можно больше внимания к своему траурному убранству. Так она прошла через всю деревню, совершая остановки почти в каждом
Менахем, все еще источавший запах рожковой пыльцы, подрезал сухие ветки на одной из верхушек. Вдруг он заметил свою супругу, стоявшую неподалеку. Бат-Шева скользнула взглядом по мужу, повернулась на каблуках и ехидно спросила:
— Мне идет?
— Очень, — улыбнулся Менахем.
Внезапно он ощутил прилив нежности к этой молодой красивой вдове, объятой гневом, черным, как ее платье. Менахем спрыгнул с дерева. Ему захотелось увидеть Бат-Шеву, освобожденную от тесной материи, руки его потянулись, будто расстилая это платье по земле, а губы жаждали прикоснуться к белизне ее бедер, покоящихся на черном. Но Бат-Шева отпрянула от него и закричала:
— Для меня ты умер! — Она захлебывалась словами. — Ты и все твои шлёхи! Теперь все увидят меня в этом платье и поймут, что кончено — Менахема больше нет!
Бат-Шева не унималась весь день. Она ходила за мужем по пятам и проклинала его, но Яаков, целиком погруженный в свои сердечные дела, ничего об этом не знал. Он прибыл к Менахему для того, чтобы в очередной раз посоветоваться насчет Юдит, и тоже стал невольным свидетелем скандала, который устроила Бат-Шева.
— Что происходит? — испугался Яаков.
— Он умер! — кричала Бат-Шева. — Ты не понимаешь, что такое «умер»? Разве ты не знаешь, почему женщина одевается в черное?
«Покойный» выглянул из окна и отчаянно зажестикулировал, знаками приглашая Яакова встретиться на сеновале.
— Ну, как она тебе нравится? — спросил он.
— Может, я лучше пойду, а? — замялся Яаков.
— Нет, нет, — успокоил его Менахем. — Сейчас самое подходящее время заниматься вопросами любви.
Шейнфельд описал Менахему свои безуспешные попытки, показал несколько желтых записочек, a также пожаловался на Юдит, распивавшую с Глоберманом коньяк и слушавшую его дурацкие истории. Mенахем долго смеялся, затем помрачнел, а под конец потерял терпение.
— Ты увлекаешься мелочами, Яаков, — сказал он. — И это ты называешь любовью? Парочку цеталах [115] и несколько фейгалах? Слушай и запоминай, что я сказал, потому что больше повторять не буду. В большой любви важны только великие планы и серьезные поступки… А теперь извини, Шейнфельд, моя жена сидит по мне шив'а — я должен пойти и утешить ее.
Глава 17
С тех пор прошло немало лет. Многое из того, что тогда волновало и будоражило деревенские улицы, давно забыто. Шрам, некогда венчавший лоб Яакова, заметно побледнел. Швы хорошо срослись, и багровая отметина проступает только в те минуты, когда лицо Яакова краснеет от воспоминаний.
115
Цеталах —
Так или иначе, Шейнфельд решил совершить великий поступок. В один из жарких дней месяца элула тысяча девятьсот тридцать седьмого года, в послеобеденный час жители деревни вдруг услышали громкий, беспокойный щебет большого количества канареек. Пока люди сообразили, что несется он не из птичника, а откуда-то с улицы, птичий гам уже успел пересечь деревню. Все поторопились наружу и увидели Яакова Шейнфельда, правящего телегой, на которой стояло несколько больших клеток, полных канареек, направляющегося прямо во двор Рабиновича.
Свита, состоявшая из деревенских жителей, один за другим покидавших свои дворы и молча присоединявшихся к шествию, все росла. Яаков направил коня прямо к хлеву и громко позвал Юдит.
Теплые пыльные летние сумерки сгустились над землей. Была пора, когда созревают первые гранаты, набухают и лопаются, наливаясь терпким соком. Был час, когда горлица тихо воркует в темной листве кипариса. Вороны слетались на свои ежевечерние посиделки. Юдит в хлеву мыла пустые молочные бидоны, а Рабинович раскладывал по кормушкам фураж перед вечерней дойкой.
— Смотри-ка, кто к тебе пожаловал! — произнес Моше, заслышав голос Яакова.
Юдит ничего не ответила.
— Выйди к нему. Я не хочу, чтобы эта пиявка заходила сюда.
Наоми считала, что отец ревновал мать к Яакову, а мне кажется, что Моше попросту настолько надоели назойливые ухаживания и мягкотелое самоуничижение Шейнфельда, что он не мог этого больше выносить. Рабинович чувствовал крайнее раздражение и знал, что если выйдет наружу, добром это не кончится.
Юдит сняла с головы свою синюю косынку, вытерла ею лоб и ладони и вышла из хлева.
— Чего ты хочешь? Что тебе нужно от меня и от бедных птиц?!
И тогда произошло событие, навечно вошедшее в деревенскую летопись, о котором знают даже люди, не бывшие тому свидетелями.
Яаков ухватился за веревку, хитроумным способом соединявшую щеколды замков на всех четырех клетках, и поднял руку.
— Это для тебя, Юдит! — выкрикнул он.
Яаков с силой дернул за веревку, и все четыре дверцы распахнулись одновременно. Юдит оторопела. Моше, по ту сторону стены хлева, затаил дыхание. Яаков, который сам до последней минуты не верил в то, что совершит нечто подобное, замер. Воцарилась тишина. Стих даже ветер, готовый подхватить и понести сотни желтых крылышек. Да и сами канарейки, почуяв коренные изменения в ближайшей будущем, умолкли.
Лишь когда Яаков снова прокичал: «Это для тебя, Юдит!», тишина вмиг была нарушена шумом крыльев, вырывающихся из клеток и взмывающих к свободе. По толпе прошел единый вздох. Юдит почувствовала, как досада поднимается в ее душе.
— Теперь у тебя нет больше канареек, Яаков, — сказала она. — Жалко…
Шейнфельд спустился с телеги и подошел к ней.
— Зато у меня будешь ты, — сказал он.
— Никогда! — Юдит шагнула назад.
— Будешь, — убежденно ответил он. — Видишь, только что ты в первый раз назвала меня Яаков.