Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы.
Шрифт:
Не открывая припеченных солнцем глаз, видел Рогов, как переливается под солнцем вода через борт бассейна (срочно соорудили па переходе из досок и брезента), растекается плоско по палубе, сбегает по крутым металлическим ступенькам вниз, на корму, за борт уходит. Днём — вода как вода, а ночью так и играет вся живым огнем. Подставь руку под струю и бурно (фейерверк!) разлетятся взбудораженные искры. Стало быть, не просто бассейн, примитивное сооружение с забортной водой, а вырванный из живого организма клок плоти. Удивительно и неуютно представлять так — что лежишь в чем-то немертвом, роящемся, осязающем.
Опять холодок, словно тараканы,
Лентяй, подумал он о себе, боров, бай! Ну и что? Бездельничаешь, но все, что вверено тебе — все машины, все механизмы работают безукоризненно и пусть попробуют выкинуть что-либо! Во всяком случае — сейчас, когда на борту такие напряженные вахты. Восемь судов на промысле— восемь! — и ещё двое суток назад все восемь простаивали, набитые рыбой и рыбной мукой: транспорта ждали. После полдника и ты со своим пузом полезешь в трюм на подвахту, хотя подвахта и не распространяется на тебя—будешь таскать двухпудовые коробки со свежемороженой. А сейчас лежи, курортничай — благо, никого. Через полчаса проснется ночная вахта — в лягушатник превратится бассейн.
Закудахтало радио на главной палубе — гневно и невнятно. Стармех открыл глаза. Небо синее — до боли, до черноты, и стармеху вдруг почудилось, что он то ли спал, то ли в забытьи был. Радио не умолкало, и он приподнял голову: не с лебёдкой ли что? Говорили о муке — куда муку складывать.
Сейчас, с напряженно поднятой большой головой на короткой шее он вдруг напомнил сам себе морскую гигантскую черепаху. Нелепая, неловкая поза — едва осознав это, Рогов потерял равновесие. Но не барахтался, позволил погрузиться телу. Пятками коснулся брезента — скользкая твердая складка. Вынырнуть не спешил. Тело наклонно лежало в теплой воде и слегка поворачивалось из стороны в сторону — не свое тело, чужое. Неужто же это все, что есть ОН, и нигде больше нет его? Не в бассейне лежит (мгновение было так), в этом тесном корыте на раскаленной палубе, а на дне океана, далеко и — глухо от всех, среди водорослей и морских звёзд. Одно мгновение так было…
Дыхание сжималось, и Рогов, не протягивая до последнего усилия, потому что на последнем усилии выныриваешь спеша и жадничая, встал на ноги. Воды — по грудь, и вода — теплее, чем воздух. Радио все кудахтало— о муке. А ведь мы не хотели пока брать муку: танки не освобождены из-под горючего, и муку девать некуда, разве что на палубу. Но вдруг — дождь, бешеный и внезапный тропический ливень?
Он разжмурил глаза. Вспыхнула, взорвалась радуга на мокрых ресницах, но тотчас пропала, и её никогда не было.
Преодолевая телом упругость воды, Ротов двигался к струе, чтобы — спину под нее, пусть помассажирует, и тут вдруг — Антошин на палубе, в плавках и туристской шапочке с целлулоидным козырьком. В таком виде чиф ещё не появлялся на людях, но Рогов узнал его мгновенно, едва темные очки увидал. Чиф стоял неподвижно, как истукан, как неподвижно и терпеливо стоят у моря под солнцем загорающие люди. Из-за очков не попять, то ли в упор смотрит на стармеха, то ли просто обращен к нему лицом, а глаза закрыты. Но в любом случае что-то бесцеремонное было в позе старшего помощника, в самом его неслышном появлении здесь — бесцеремонное
— Доброе утро, Михаил Михайлович, — негромко и внятно произнес чиф, а сам хоть бы пошевелился. И в этой неподвижности, в этом запоздалом и подчеркнуто вежливом приветствии стармех легко разглядел высокомерие и скрытую насмешливость. Даже в прямой маленькой фигурке — подтянутой и молочно–белой—сквозило сознание своего превосходства.
Рогов ответил, не присовокупив имя–отчество, настырно выпятил свой огромный живот. Не обращая внимания на чифа, подставил спину. Струя ударила мощно и бурно, колыхнула, хотя такая масса. Стармех блаженно зажмурился. Но не от удовольствия зажмурился — от сознания, что он испытывал бы сейчас удовольствие, не глазей на него эти слепые очки.
Выше, развитей, интеллектуальней всех (вот именно интеллектуальней, его словечко) считал себя Антошин, а уж стармех и вовсе не чета нам.
Вчера схлестнулись из-за абстрактной картины, что висела в кают–компании. Такая же картина—не такая же, но тоже абстрактная—была в каюте стармеха (как, впрочем, и у капитана, и у чифа: шведы, строившие судно, не баловали разнообразием внутренней отделки), но стармех ещё два года назад, едва судно прибыло из Гётеборга в наш порт, аккуратно наклеил поверх стекла «Утро в сосновом бору».
«Так вы полагаете, это шарлатанство? Но ведь шарлатаны были всегда, а подобной живописи не было. Чем же тогда, Михаил Михайлович, вы объясняете её появление?»
Первый помощник слушал и посмеивался. Первый мудро считал этот разговор баловством, тратой времени. А вот у Рогова недоставало здравомыслия промолчать или отделаться шуткой. Все слишком всерьёз воспринимает— стармех честно критиковал себя за эту тяжеловесность, за свое внутреннее неизящеетзо, что ли, но легко не мог.
А вот сейчас контрдовод пришел: «Шарлатанство, как все в мире, развивается», — но пришел с запозданием, причем ни на какую-то там минуту — на сутки. В спорах со старшим помощником Рогов неизменно терпел поражения…
Второй рейс делал чиф на их пароходе, и второй рейс длился между ними этот затаённый поединок. Самое же поразительное, самое необъяснимое для Рогова заключалось в том, что он не мог взять и просто отмахнуться от чифа: в нем жила удивительная потребность что-то чифу доказать. Доказывал, спорил, но то, что он доказывал вслух, словами, и то, о чем они вслух спорили, было не главным предметом их разногласия и спора, а что же тогда было главным предметом их разногласия и спора, он не знал. Он негодовал, отстаивал, ругался, и это не было притворством, но в глубине души он был тих и за себя спокоен. Он знал, что он не то что умнее чифа, но понимает и ведает то, что высокообразованный чиф не понимает и не ведает.
Антошин произнес что-то — губы зашевелились, а все другое неподвижным оставалось, вся белая фигурка. Секунду назад етармех не слышал струи, но едва чиф заговорил, она прорвалась, заглушая, и одновременно он увидел внутренним взором и эту сверкающую струю, и свою лоснящуюся под солнцем мокрую загоревшую спину, и каскад брызг, что разлетались от нее. Он подождал и вышел из струи — неторопливо и грузно, плоско ступая подошвами по скользкому брезенту. Присел на корточки, так что вода теперь до шеи доставала и, волнуясь от теплой струи, щекотала шею.