Неугомонные бездельники
Шрифт:
— Спорим, что он спит! — раздался Борькин голос.
— Не спорь, не сплю, — отозвался я.
Борька появился с трубкой ватмана под мышкой и с обычной косоротой ухмылкой.
— Вовк, — сказал он, — прочти-ка мне снова твой стих.
— Какой?
— Да не про воронов же!.. Про поединок булок и Блина.
— А-а, этот — пожалуйста! — Я приподнялся и с размашистыми жестами, точно держа в руке сетку с хлебом, прочитал.
— Прекрасно, Гусь!.. Вот тут ты поэт, а не водолаз, который вытаскивает утопленников! — Борька бросил на диван ватман и сел. — Слушай,
Я чуть помыслил и ответил:
— По-моему, и так ясно — их нет, чую.
— Мало ли что ты чуешь, надо проверить.
— Ну, давай!
Я вытащил красную и черную тушь, плакатное перо, и, расположившись на диване, Борька принялся делать листовку. В правой половине ватмана он быстро и красиво написал стихи, черной тушью, а в левой, красной тушью, вдруг так похоже изобразил Блина, в плоской кепочке и со ртом до ушей, что я рассмеялся.
— Сойдет? — спросил Борька.
— Еще бы!.. Ну и даешь!
— А ты думал, один ты ферзь, остальные пешки?.. Хочешь, тебя нарисую?
— А сможешь?
— Конечно. Я себя перед зеркалом несколько раз рисовал… Пока тушь сохнет, я тебе такой портретище отгрохаю, что закачаешься!
— Рисуй! — радостно согласился я. Фотографий моих много, но чтобы кто рисовал меня — ни-ни.
— Давай альбом, линейку и карандаш.
Я все ему представил, натянул штаны и сел торжественно, как саблю проглотил.
— Так, — сказал Борька азартно. — Начнем… Только ты помягче-помягче рожу, я ведь не бить тебя собираюсь… Во-о!..
Он засек расстояние между моими глазами — отметил в альбоме, определил длину носа — занес, прикинул, сколько от носа до подбородка — засек и, довольно крякнув, с любопытством уставился на пустой лист.
— Ты рисуешь или выкройку для намордника мне делаешь? — спросил я.
— Хочешь быть похожим?
— Хочу.
— Ну, и не мешай!
И зажал мне губы линейкой, измеряя поле между носом и верхней губой. Потом пошла ширина рта, высота ушей, размах лба — и все это отмечалось. Потом Борька задумался — не пропустил ли какого-нибудь измерения.
— Язык не надо? — напомнил я.
— И так знаю, что он у тебя длинный… А вот ширина носа по ноздрям пригодится.
После этого Борька отложил линейку и принялся увязывать все мои размеры, задрав альбом так, чтобы я ничего не видел, и скача взглядом с меня на лист.
— Скоро? — устав позировать, спросил я.
— Молчи, я как раз рот рисую… Ох, и ротик у тебя!.. Не швыркай носом, кривым получишься!
Наконец, минут через пятнадцать он гордо вручил мне альбом. Я взял его, не сдерживая улыбки, глянул и нахмурился — на меня с листа глядела какая-то египетская мумия, с пустыми глазницами, без штрихов и теней, обведенная одной бледной линией.
— Это кто — я?
— А кто же!.. Чей чубчик?
— Чубчик-то вроде мой, но… — Я приближал портрет, удалял, выпучивал глаза, щурился, косился одним глазом — ничего не нашел, никакого сходства и со вздохом заключил: — Извини, Боб, но это седьмая вода на киселе.
Борька нервно дернул губами, выхватил у меня альбом и отвел его дальше.
— Ну?.. Вылито! — заявил он.
— Где же вылито?.. Нос-то кривой!
— Я говорил: не швыркай! Дошвыркался!
— А уши?.. Что я, и ушами швыркал — одно выше другого и разные!
— Да что ты понимаешь? — возмутился Борька и тут же снисходительно объяснил: — Вообще-то у тебя, Гусь, мелкие черты лица, трудно рисовать. Вот погоди, Славку нарисую — увидишь. У него морда здоровая — хорошо измерять.
— Он тебе измерит!.. Ну, ладно, Боб, спасибо и за это! — сказал я миролюбиво и сунул альбом в стол.
Борька, сияя, подхватил листовку и с хрустом тряхнул ее. Черные стихи, красная рожа — замечательно, но чего-то тут не хватало.
— А подпись-то? — спохватился я. — Подписи нет!.. Слушай, Боб, подпиши «СЧ»!
— Сыч?.. Это что, твой псевдоним?
— Не сыч, а просто «СЧ», то есть «Союз Четырех»!
— Каких четырех?.. А-а, ты вон о чем! Давай!.. Союз так союз! Четырех так четырех!
И внизу на границе стихов и рисунка Борька крупно вывел две красные буквы — СЧ. Теперь в листовке было все: кто, кого и зачем — хоть на выставку! Мы взяли кнопки и, не заскакивая к Афонину, который собирался сегодня в больницу лечить зубы, побежали к Юркиному дому.
Листовку прикололи к забору с уличной стороны. Выглядела она захватывающе! Повертевшись вокруг да около и повосторгавшись, мы убежали, потирая руки и покрякивая от нетерпения. Было такое чувство, словно мы поставили жерлицу на щуку и теперь осталось только ждать, когда она попадется. Сперва казалось, что щука шастает рядом и хапнет живца, едва мы уйдем, но минут через пятнадцать «жерлица» была еще не тронутой, и мы поняли, что все на так-то просто.
Второй раз мы не проверяли дольше, но и здесь листовка уцелела, лишь возле нее мы застали старика с тростью и в очках, надвинутых на лоб.
— Что, дедушка? — спросил я.
— Смотрю вот, — бодро ответил он. — Думал, какого пьяницу продернули, а тут непонятно кого… Но тоже, видать, хорош, раз публично повесили.
— Хорош! — сказал Борька.
Приближалось обеденное время, когда Борьке нужно было ехать обедать к отцу в мастерскую, а мне — разогревать приготовленную мамой еще с вечера еду, и я спросил:
— Дедушка, у вас есть часы?
— Часы? — удивился дед. — К-к-какие часы?
— Да любые, лишь бы время. Ручные.
Старик опустил очки, тревожно глянул на нас, на пустынный тротуар и робко ответил:
— Ручных н-нету.
— Ну, карманные — все равно.
Неожиданно старик попятился, оборонительно подняв трость и бормоча:
— Карманные?.. А з-зачем карманные?.. Карманные д-дома, — он попятился до угла палисадника и, осмелев, крикнул оттуда: — Я вам покажу часы, шпана этакая! Я вам дам время! — И стремительно заковылял прочь.