Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Историк литературы Андрей Венедиктович Федоров, шутя над какой-то своей статьей, процитировал мне первую строку из стихотворения Случевского, заключающего «Песни из “Уголка”»:
Что тут писано, писал совсем не я…Многие советские литераторы могли бы так же горько подшутить над собой.
Но и от строгого учета силы давления цензурного пресса книга Слонимского «Мастерство Пушкина» выигрывает не намного. И напрасно Слонимский включил в нее раннюю, совсем уж незрелую статью о «Пиковой даме» (то была жертва на алтарь расцветшего в начале революции и по существу тогда уже чуждого Слонимскому формализма) – статью, впоследствии со справедливой жестокостью высмеянную А. 3. Лежневым в «Прозе Пушкина».
Пушкин в письмах употреблял выражение: хотеть чего-нибудь брюхом. У Слонимского «брюхо» было чувствительное, и это уберегло его от преувеличений
Должно полагать, Тургенев читал Анну Редклиф, но попробуйте найти у него самомалейший след ее влияния. А вот ее воздействие на Достоевского неоспоримо. Достоевскому было чему у нее поучиться. В известной мере она была близка ему кругом тем, приемами композиции и сюжетосложения. Как только для художника кончается время «рабского, слепого подражанья», первоисточником творчества служат ему воспоминания его детства и юности, непосредственные впечатления от окружающего мира, хотя бы даже – мирка, его мысли, его душевный опыт, семейные предания, рассказы бывалых людей, на ловца со всех сторон бегут звери, а в ходе работы ему помогают предшественники и современники, двигавшиеся или движущиеся в том же направлении, что и он. Таков путь художников, а не литераторов (hommes de lettres), облекающих свои добро бы еще идеи, как «Вольтер и Дидерот», как Анатоль Франс, а то ведь идейки, обноски идей, как «досоветский», еще фрондировавший Илья Эренбург, в форму романа, новеллы, поэмы, трагедии.
Слонимский, как и Томашевский, отдавая должное Тынянову-ученому, не выносил его упражнений в «историко-романическом» роде, особенно его неоконченный роман «Пушкин».
– Тынянов подменяет психологию Пушкина психологией мальчика из интеллигентной еврейской семьи! – сыпалась его азартная отчетливая скороговорка, которой аккомпанировали короткие, быстрые взмахи рук. – В Царском Селе Пушкин, видите ли, «постепенно свыкся с садами». Это Тынянову надо было «постепенно свыкаться» с новой обстановкой, потому что он нетвердо знал, где у него правая рука, а где левая. Пушкин с его непоседливой любознательностью наверняка в первый же день обежал все сады. С его зоркостью ему не надо было «учиться отличать» их – да он сразу ухватил их приметы! А как у Тынянова говорит Арина Родионовна: «Мундирчики, лошадушки, ребятушки, шапонька…» Где Тынянов слышал такую, с позволения сказать, «народную» речь?.. И какая худосочная эротика! Эротика не то онаниста, не то импотента… Как можно приписывать ее Пушкину? Слава Богу, он с молодых лет был по этой части не промах.
Слонимский не прощал несведения концов с концами даже большим писателям, даже великим.
На даче он попросил меня дать почитать ему Гауптмана, один том которого я захватил с собой из Москвы, а спустя несколько дней, возвращая книгу, сказал:
– Когда я перечитывал Гауптмана («Ганне ле» и «Потонувший колокол – это особь статья), у меня было такое чувство, как будто я – в классной комнате, а передо мной лежит задачник Евтушевского… И что Гауптман развел в «Одиноких»? Иоганнес уверяет родителей и жену, что Анна Мар – не его возлюбленная, а друг. Почему же он топится, когда она уезжает? Уж какие мы с Аркадием Семеновичем Долининым друзья, но он остался в Ленинграде, я переехал в Москву, и, однако, не прыгнул же я в Москву, а он в Фонтанку!
Не жаловал Слонимский и другого кумира конца XIX – начала XX века: Генрика Ибсена.
Я заговорил с ним о «Строителе Сольнесе»: стоило, ли, мол, писать трагедию о мошеннике, крадущем идею у своего ученика, и может ли служить мерилом духовной высоты человека его боязнь или небоязнь высоты пространственной? Сверзиться с лесов высокого здания может и мерзавец, и глубоко порядочный человек – или потому, что они страдают вестибулопатией, или потому, что они сами были неосторожны.
Слонимский обрушился на «Нору»:
– А скажите,
Обнаруживал Слонимский несообразности и у позднего Льва Толстого, который вообще не входил в число самых больших его любимцев, – знал и любил он многих, обожал четырех: Пушкина, Гоголя, Достоевского и Островского:
– Толстого с его-то ощущением реальности так заворожило «толстовство», что в конце концов ему стали изменять и чувство справедливости, и здравый смысл. Он вбил себе в голову, что искусство пагубно для человека. И вот он уже забывает, что его Позднышев – убийца, изверг, злодей, и позволяет ему произносить обличительные тирады, а мы почему-то должны терпеливо выслушивать его рацеи, и не просто выслушивать, но и сочувствовать!.. Доктора видите ли, развращают человечество, английские лорды обжираются… Позднышеву за зверское убийство жены, – даже если б она ему изменила, – на каторге место, а он еще смеет разглагольствовать!
О «Воскресении» и о «Братьях Карамазовых»:
– Из-за чего, собственно, у Толстого сыр-бор горит? Суд, по особому заказу Толстого подобранный сплошь из карьеристов и мелких себялюбцев, допускает судебную ошибку, неправильно применяет закон. Нехлюдов подает прошение на высочайшее имя, и ошибка исправляется: каторга заменена Катюше поселением. Совсем освободить Катюшу от наказания нет оснований. Как бы ни был мерзок купец, подсыпать ему порошку, – ведь она же не знает, что это за порошок, – значит совершить хоть и неумышленное, но все же преступление… Нет, ты вот как Достоевский! Состав его суда, за исключением криводушного адвоката, безупречный… Но это суд людской, а самому нелицеприятному людскому суду свойственно заблуждаться, и вот даже суд, который сознает всю свою юридическую и нравственную ответственность, осуждает Митю на каторгу. Но у Достоевского ничто не нарушает логики его сложного философского и художественного мышления. Да, суд вынес Мите формально неправильный приговор, но с точки зрения высшей, божеской справедливости Митя его заслужил: он не убил отца, однако мог бы убить, – значит, страдает он все-таки не безвинно. Он должен искупить свои преступные мысли.
Школу «медленного чтения» я проходил, не только читая Гершензона, но и слушая «лекции на дому»: «лекции» Пинеса, а через десять лет – «лекции» Слонимского.
Жизнь Пушкина занимала Слонимского не меньше, чем его творчество. Он, как и Леонид Гроссман, был высокого мнения о душевных качествах Натальи Николаевны, утверждал, что она была верной женой и другом Пушкина.
– Сплетни о ее «романах» с Николаем Первым и с Дантесом подхватили титуляшки, начитавшиеся Белинского, и на этих же сплетнях поживился грязная свинья – Щеголев! – с гадливой пылкостью восклицал Слонимский.
Узнав, что семейными делами Пушкина занялась Ахматова, Слонимский встревожился:
– Не бабье это дело. Ахматова – поэт, ей стихи нужно писать, а не судить и рядить сестер Гончаровых. Конечно, наврет с три короба и очернит Наталью Николаевну.
Наш разговор о ближайшем окружении Пушкина иной раз переходил на Николая Первого. Слонимский брал под защиту и его:
– Нельзя же вешать на него всех собак! По делу декабристов он вынес мягкий приговор. Петербургское дворянство настаивало на казни «хотя бы ста человек». И ведь Николай прекрасно знал, что в случае победы декабристы собирались уничтожить не только его, но и всю его семью. С Пушкиным в самых важных случаях он вел себя как джентльмен. Вспомните историю с «Гавриилиадой». Это был отличный предлог упечь Пушкина в Соловки. Но он им не воспользовался – он прекратил дело. Конечно, он не всегда был достаточно тактичен, но почему мы каждое лыко ставим ему в строку, почему мы смотрим на него только со стороны, а не изнутри его? Почему мы смотрим на него из двадцатого века и не принимаем во внимание, что каждый человек – в той или иной степени – сын своей эпохи? К тому же – воспитание! К тому же – среда, А его отношение к Гоголю? А история c «Ревизором»? Он понимал» что в этой пьесе «больше всех досталось ему», и, однако, разрешил же ее! Воспитание наследника поручил гуманнейшему Жуковскому» который вечно надоедал Николаю заступничеством за его врагов. Сошелся c Аполлоном Григорьевым и том, что не Печорин, а Максим Максимыч – самое значительное лицо в лермонтовском романе. Льва Толстого велел убрать с опасного места во время Севастопольской кампании» хотя Толстой тогда еще не был автором «Войны и мира». А вот Полежаев написал своего похабного «Сашку» – не смей трогать. Нахулиганил Соколовский – тоже не смей трогать. Ох уж эти герценовские колокола! Пожил бы звонарь в наше время, показали бы ему его далекие потомки, где раки зимуют, так он не то что Николая Первого – Анну Иоанновну встретил бы с колокольным звоном! Я начал было перечитывать «Былое и думы» – не осилил. Скучно… Скучно и противно. Весь погряз в эмигрантских дрязгах.