Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Мое нервное состояние внушало тревогу невропатологу поликлиники Минздрава доктору Петровой, и она направила меня к профессору-психиатру Петру Михайловичу Зиновьеву/
Жаловался я ему, главным образом, на то, что все мне видится в черном свете, ничто меня не радует.
Зиновьев вонзил в меня острия своих глазок.
– А разве вас не радуют наши победы?
– Нет, – ответил я.
– Почему?
– Я буду радоваться им, только если после войны моему народу дадут возможность хотя бы свободно дышать. А пока я вижу, что стало легче жить даже не всему духовенству, а только митрополитам. Я рад за митрополитов, но мне этого все-таки мало.
Глаза профессора расширились в понимающей улыбке, потом
– Ну, в этом я решительно ничего ненормального не вижу, – наконец выговорил он. – Да» правда, пока стало легче только митрополитам.
Эта встреча в кабинете поликлиники положила начало нашему близкому знакомству.
Мы с Петром Михайловичем (кстати сказать, автором интересной книги «Душевная болезнь в художественных образах») сразу почувствовали друг к другу полное доверие.
Как-то, на приеме в поликлинике, я извинился перед ним за то, что прихожу к нему с пустяками.
– Такие «больные», как вы, – это для меня отдых, – возразил Петр Михайлович. – Сегодня в диспансере, которым я заведую, одна женщина уверяла меня, что вчера она родила семь мальчиков, и все они от Ивана Грозного.
Зиновьев стал у меня бывать.
Он твердо держался того мнения, что человек по природе своей добр. Жестокость – отклонение от нормы, аномалия. Наркомвнудельцы – садисты, а садизм – это болезнь.
Зиновьев рассказывал мне об одном молодом человеке, попавшем в больницу. Медсестра заметила, что когда она наклоняется к нему, он до странности пристально смотрит на ее шею, но не придала этому значения. Однажды она наклонилась к нему, а он набросил ей на шею петлю и стал затягивать. Ее Удалось спасти. После открылось, что во время войны он служил в особых войсках. Ему не раз поручалось приводить в исполнение приговоры к смертной казни через повешение, и на этом он свихнулся.
Во время одной из бесед за чашкой чаю Петр Михайлович вспомнил:
– Я узнал об Октябрьском перевороте в поезде, – кондуктор нам сказал. У меня тогда же сжалось сердце от предчувствия чего-то ужасного. Но если б я знал, – я ведь тогда был человек холостой, свободный, – что ужас победит и затянется на десятилетия, я в тот же день покончил бы с собой.
4
По возвращении из ссылки я зашел с письмом от Дмитрия Михайловича Пинеса к вдове Андрея Белого, Клавдии Николаевне Бугаевой.
Клавдия Николаевна жила в Нащокинском переулке, в писательском пятиэтажном доме, где незадолго до смерти Белого ему дали трехкомнатную квартиру. Недавно этот дом снесли.
Дверь отворила высокая стройная блондинка с ласковыми, грустными голубыми, чуть-чуть навыкате, глазами – как вскоре выяснилось, сестра Клавдии Николаевны, Елена Николаевна, жившая вместе с ней. Имя и отчество «Дмитрий Михайлович» заменили мне «Сезам, отворись!»
Елена Николаевна предложила мне войти, затем я услышал ее голос из глубины коридора: «Это от Дмитрия Михайловича!» – и ко мне вышла Клавдия Николаевна. Она была среднего роста, очень худа, подстрижена, как подстригались до революции «идейные», «передовые» девушки и женщины, с гребенкой в волосах. На худом и бледном лице лучились большие серые глаза. Взгляд тихий, сосредоточенный. Так смотрят люди, в чем-то раз навсегда убедившиеся, что-то для себя раз навсегда решившие и с мягкой властностью зовущие за собой других.
Дмитрий Михайлович знал, к кому
Мои приходы к ней и к Елене Николаевне, наши совместные» как выражался Белый, «посиды» и «покуры» участились с началом войны. Зимой их дом отапливался слабо, а в кухне горел газ. Елена Николаевна предлагала;
– Ну что ж, пойдемте покурим?
На кухонном столе лежали тонкие полоски бумаги. Мы их зажигали и от них прикуривали. Выдававшиеся по карточкам спички сестры отдавали нам – у нас в доме газ провели после войны военнопленные немцы.
Я любил обеих сестер одинаково, обе они не давали мне сломиться, не давали мне оледенеть. Елена Николаевна в год окончания войны умерла, а с Клавдией Николаевной я продолжал видеться часто и подолгу. Я не таил от нее ни сомнений, ни «проклятых вопросов». Я делился с ней моими радостями и перекладывал на нее часть бремени моих печалей. Я рассказывал ей о докучавших мне житейских заботах и неурядицах. Я шел к ней за разъяснением, за успокоением» за утешением. Душевно изнеможенный, я заходил к ней иногда на полчасика – просто чтобы отдохнуть, отдышаться, передохнуть, чтобы набраться сил. Если, уйдя из дому мрачным, взвинченным, взбаламученным, я возвращался утихомиренным и просветленным, домашние спрашивали меня:
– Ты был у Клавдии Николаевны?..
Ее сестра начинает свои (неопубликованные) воспоминания о Белом с того, как он однажды ответил на вопрос: «Что самое важное для современного человека?»
– Klares Denken в голове, келийка святого Серафима в сердце.
И вот если я, стольких и столько утратив за время войны, духовно, умственно, физически выжил, то этим я обязан Клавдии Николаевне, с ясностью ее сознания и с неугасимым огнем веепонимающего милосердия, горевшим у нее в душе.
Клавдии Николаевне жилось трудно. Сила горя, причиненного ей безвременной кончиной Бориса Николаевича, с годами росла. Она признавалась, что ее горе – «чем старе, тем сильней». Но душевная бодрость не покидала ее в самые тяжкие дни и мгновенья.
Узнав о кончине Елены Николаевны, я поехал к Клавдии Николаевне с мыслью о том, какие слова скажу я ей в утешение. Но ей же еще пришлось утешать меня.
На книге стихов Андрея Белого, выпущенной в 40-м году в Малой серии «Библиотеки поэта», Клавдия Николаевна написала мне две строки из «Первого свидания»:
Мое рыдающее гореСвое сверкающее «Да!»Это «Да!» она пронесла сквозь лишения и тяготы, сквозь свой – недолговременный, впрочем, – арест (ее освобождения добился Борис Николаевич), сквозь арест и высылку сестры, сквозь арест и изгнание других антропософов (в начале 30-х годов ОГПУ похватало антропософов и, пришив им «политику», разослало, кого – в лагерь, кого – на поселение), сквозь арест и изгнание друзей Бориса Николаевича: Иванова-Разумника, Пинеса, сквозь смерть Бориса Николаевича (1934), сквозь смерть матери (1942), сквозь смерть сестры (1945), сквозь роковое невезение с изданиями стихов Белого (в «Academia» сборник его стихов был доведен до верстки» но так и не вышел, сборник, намечавшийся к изданию в Гослитиздате, вылетел из плана после доклада Жданова), сквозь годы гонения на творчество Белого, зачисленного Ждановым по ведомству «мракобесия», сквозь всю дьявольскую нелепицу советской жизни. Клавдия Николаевна находила в себе силы поддерживать близких, хотя горе рыдало в ней не умолкая. Мир богословия, мир философии, мир поэзии (в широком значении этого слова), мир лингвистики, мир музыки – это были для Клавдии Николаевны родные миры.