Невероятное путешествие мистера Спивета
Шрифт:
Отец мой не столь благосклонно относился к буйному росту на ранчо трав и назойливого бурьяна. Когда я был помладше и со всех сил старался походить на настоящего ученика ковбоя навроде Лейтона, отец, бывало, отправлял нас с Лейтоном косить траву, чтоб расчистить место для новой изгороди, а не то просто когда ему казалось, что дикая природа слишком уж вторгается в упорядоченный мир его полей.
– Что-о-о? У нас тут заповедник дикой природы что ли? – вопрошал он, вручая нам по небольшому мачете для вырубки провинившихся дебрей. – Скоро нельзя будет без перископа даже отлить выйти.
Все понимали: доктор Клэр не одобряла подобного посягательства на свои заповедные земли, но чаще всего она даже ничего не говорила, когда мы вырубали очередной участок отцу под выгон. Она тихонько возвращалась в захламленный кабинет к своим жесткокрылым, а если мамины руки трепетали над работой, накалывая жуков и занося данные в архив, чуть лихорадочнее обычного, то замечал это лишь я, ее собрат-ученый. {22}
И вот теперь я лежал на спине в зарослях
22
Сколько я себя помню, между родителями на Коппертоп-ранчо всегда шла подспудная позиционная война. Как-то доктор Клэр отгородила веревкой весь сеновал во время массового выполза личинок семнадцатилетних цикад. Отец пришел в такую ярость, что неделю обедал, не слезая с седла.
Зарисовки слов на крыльях цикад. Из блокнота К15
Он же в свою очередь (нарочно или случайно – вопрос еще открыт и активно дебатируется) запустил коз в загон, где лежали половинки апельсинов, в которых доктор Клэр выращивала специально вывезенных из Японии цитрусовых долгоносиков. Бедные, бедные долгоносики! Проехать три тысячи миль через Тихий океан – только для того, чтоб пойти на корм тупым монтанским козам.
Отец примерно так и извинялся перед доктором Клэр: «Это ж просто тупые козы», – заявил он, вертя в руках ковбойскую шляпу. – «Просто тупые. Вот и все».
Пожалуй, моим любимым наблюдательным пунктом на ранчо был тот самый забор прямо посредине: за спиной заросли высокой травы и дом (в котором затворилась у себя в кабинете доктор Клэр), а впереди поля, коровы и козы, как заведенные жующие своими тупыми пастями. Взгромоздившись на этот забор, ты особенно четко понимал, что наше ранчо, в первую очередь, большой компромисс.
Какой-то странный шум внезапно нарушил мои мечты о Смитсоновском институте. Я весь напрягся и прислушался. Судя по звукам, ко мне, очень вероятно, приближалась пума. Я сгруппировался, по мере возможности готовясь к броску, и тихонько ощупал левой рукой карманы. Лезермановский ножик (версия для картографов) я забыл в ванной. Если эта пума голодна, я обречен.
Зверь медленно показался из-за завесы стеблей. И вовсе не пума. Очхорик.
– Очхорик, – обрадовался я. – Давай повозимся.
И тут же пожалел о своих словах.
Очхорик был типичным оборванным дворовым псом. Я проштудировал массу книг по собаковедению, пытаясь проследить истоки его породы, но сумел лишь выдвинуть гипотезу, что он отчасти золотистый ретривер, отчасти колли – австралийская пастушья собака, редкая в наших краях, однако иначе не объяснить его пышной шерсти с подтеками серого, черного и коричневого оттенков, ни дать ни взять – рисунки Эдварда Мунка после стирки.
Доктор Клэр, маньяк-классификатор, выказала поразительное равнодушие к родословной Очхорика.
– Это пес, – только и сказала она, в точности воспроизводя слова, сказанные отцом, когда он три года назад привез Очхорика домой. Отец отправился в Бьютт за шприцами для вакцинации и по дороге заметил, как маленький Очхорик рыщет по зоне отдыха на шоссе I-15.
– Как по-вашему, кто его там бросил? – поинтересовалась Грейси, почесывая песику спину так нежно, что было сразу видно: она уже от него без ума.
– Передвижной цирк, – сказал отец.
Грейси нарекла Очхорика в пышной церемонии, отмеченной гирляндами и музыкой на аккордеоне среди зарослей шалфея на берегу реки. Имя понравилось всем, кроме отца. Тот ворчал, что Очхорик – неподходящее имя для ковбойского пса, их, мол, надо называть коротко и четко: Клык, Рвач или там Гром.
– Таким именем ты даешь псу не тот посыл, – заявил отец на следующее утро после появления Очхорика, быстрыми движениями отправляя овсянку в рот. – Этак он забудет, что он тут на службе. Вообразит, у него каникулы. Нью-йоркские штучки.
«Нью-йорские штучки» была одной из излюбленных фразочек моего отца, он употреблял ее часто, к месту и не к месту. Скажем, привешивал на конец высказывания, желая указать, что речь идет о чем-то, что он считает «телячьими нежностями», «выдумками» или «халтурой». Например: «Три месяца – и рубашке конец. За что, спрашивается, я выкладываю мои кровные доллары, ежели чертова тряпка расползается на куски, не успеешь ценник снять? Нью-йоркские штучки!»
– А что ты имеешь против Нью-Йорка? – как-то спросил я. – Ты там хоть когда-нибудь бывал?
– А на кой он мне? – отозвался отец. – Нью-Йорк – это место, откуда берутся все ньюйоркцы с их нью-йоркскими штучками.
Хотя ковбойский пес из Очхорика вышел весьма посредственный, и это еще в лучшем случае, зато он стал первой любовью Лейтона. Они были неразлучны. Отец все жаловался, что Очхорик не то, что на вес золота, на вес дерьма и то не тянет, но Лейтону до его рабочих качеств и дела не было. Они общались на языке, понятном им одним – череда хлопков, посвистываний и погавкиваний, их личный шифр. Пока Лейтон обедал, Очхорик с него глаз не спускал, следил за каждым движением, а когда тот вставал, пускался за ним вприпрыжку, цокая когтями по деревянному полу. По-моему, Грейси к этой дружбе иногда ревновала, да только что тут поделаешь, с настоящей любовью не поспоришь. {23}
23
После смерти
Потом как-то в начале лета Грейси взяла его на длинную прогулку – совсем бы обычную прогулку, но она сплела ему на шею венок из одуванчиков, а еще они некоторое время вместе сидели под тополем. Вернулись они с выражениями нового взаимопонимания на лицах. Очхорик перестал грызть ведра.
С тех пор все мы использовали его на свой лад. Когда тебе становилось совсем уж грустно и одиноко, ты вставал из-за стола и щелкал языком – не совсем, как Лейтон, но довольно похоже – и для Очхорика это был сигнал бежать за тобой на поля. Он вроде бы вовсе не возражал, что его так используют. Мало-помалу он смирился с утратой хозяина. Кроме того, такие одинокие прогулки позволяли ему вовсю предаваться любимому занятию: ловить пастью светлячков, Photinus pyralis. Иной раз в конце июля эти светлячки вспыхивали синхронно, точно управляемые каким-то божественным метрономом.
Синхронность свечения монтанских Photinus pyralis. Из блокнота К62
– Привет, Очхорик, – сказал я. – Пошли прошвырнемся.
Но Очхорик отскочил в сторону, припал на передние лапы и пару раз гавкнул, что означало: он вовсе не хочет ни на какую прогулку, а хочет играть в «меня людям не поймать».
– Не, Очхорик, – помотал головой я. – Я не хочу играть. Я хочу просто пройтись. Мне нужно обдумать кое-какие вопросы. Очень важные вопросы, – добавил я, постукивая себя пальцем по носу.
Я двинулся по тропе неторопливым шагом, и Очхорик затрусил мне вслед, тоже неторопливо, вроде бы согласившись гулять, хотя мы оба знали: это все сплошное притворство. Я пытался его обмануть, и он это прекрасно понимал. Выждал, когда моя двенадцатилетняя рука уже готова была метнуться вбок и ухватить его за ошейник, а тогда взял и отпрыгнул в сторону – о, он, верно, только и ждал повода отпрыгнуть! – и я пустился за ним вдогонку. У Очхорика была очень смешная манера удирать – он скакал во все стороны, как шизофреник какой-нибудь, а задняя половина туловища вихлялась то вправо, то влево, точно он пытался не столько обдурить преследователя, сколько сбить с толку себя самого – такое складывалось впечатление, что он вот-вот кувыркнется через голову. Именно поэтому-то отчасти ты за ним и гнался так упорно – предвкушая, что таки кувырнется. Возможно, он этими ужимками специально тебя и заманивал в долгую погоню.
У нас погоня как раз такой и вышла, долгой. Черно-рыже-коричневый хвост Очхорика мелькал впереди средь зарослей травы, подскакивая, как механический кролик из тех, что пускают перед борзыми. А потом мы вырвались из травяного моря и понеслись вдоль изгороди. Я мчался во весь опор и только уже прикидывал, как бы рвануться вперед и в прыжке ухватить пса за задние лапы, когда осознал, что изгородь, вдоль которой мы бежали, резко заворачивает в нашу сторону под углом в девяносто градусов. Очхорик, наверное, так нарочно подгадал. Я видел все, словно в замедленном кино: Очхорик проворно подныривает под нижнюю перекладину, а я, отчаянно пытаясь затормозить, все же налетаю на изгородь со всего размаху и сила инерции перебрасывает меня через нее и швыряет на спину по ту сторону.
Не знаю точно, потерял ли я сознание, но следующее, что помню – это как Очхорик лижет мне лицо, а отец стоит прямо надо мной. Может, я еще не до конца пришел в себя, однако хочется верить, что по лицу его проскользнула улыбка. {24}
– Т. В., ну и на кой черт ты гоняешься за этим псом? – спросил он.
– Сам не знаю. Он хотел, чтоб за ним погонялись.
Отец вздохнул. Выражение его лица изменилось – губы сжались плотнее, на челюстях заиграли желваки. Со временем я научился расшифровывать эту разновидность лицевого тика как «И это мой сын!»
24
Когда сталкиваешься с Текумсе Илайей Спиветом, всякий раз приходится вроде как лишний раз выдохнуть. Глядя на его обветренное лицо, на то, как торчат из-под пропитанной потом шляпы пряди черных с проседью волос, ты замечал следы размеренного сезонного круговорота жизни: объездка коней летом, клеймление весной, сбор скота осенью, открывание и закрывание одних и тех же ворот круглый год.
Так оно и шло: ты не оспаривал монотонность открывания и закрывания ворот. И все же меня всегда подмывало провести расследование – распахнуть следующие ворота, сравнить, насколько отличается скрип их петель от наших.
Скрип других петель по сравнению с нашими
Отец упорно открывал и закрывал одни и те же ворота, и, учитывая его фанаберии – Ковбойскую гостиную, странные старомодные метафоры, настоятельные требования, чтобы все члены семьи во время каникул и отпусков писали друг другу письма (собственные его письма были не длиннее двух фраз), – несмотря на все это, мой отец был самым практичным и трезвомыслящим человеком, какого я только знал.
А в придачу еще и самым мудрым. И еще я твердо знал – тем смутным, но предельно точным чутьем, каким дети иной раз понимают что-то о своих родителях и какое не имеет отношения к обычному внутрисемейному уважению, – что мой отец один из лучших в своем деле, во всей юго-западной Монтане. Это сквозило во всем – в его взгляде, рукопожатии, манере держать лассо. Он не настаивал и не давил, но решительно сообщал миру, как оно должно быть – и как будет.