Невеста для отшельника
Шрифт:
Марья Николаевна испуганно всплескивает руками, слегка отстраняется:
— Бог с вами, Игнат Степанович! Думать-то про такое страшно, не то что говорить вслух.
— То-то и оно, — довольно, но серьезно говорит Игнат Степанович. — Вот какую мы с вами службу несем — государственной важности! Это не деньги охранять — те хоть, и деньги, а все одно — бумажки.
Он осторожно берет пирожок, оглядывает его со всех сторон, аккуратно откусывает и запивает чаем. Марья Николаевна, опять уютно устроив руки на груди, ласково смотрит на Игната Степановича и ждет похвальных слов своей стряпне.
— Ну, вот и чайку с вами попил, дома уж теперь пить не буду. Займусь сараем, опять снегом замело.
— С ночи бы поспали. Дежурства ночные утомляющие, как ни говори.
— Да я вздремнул немного. Приезжали опять эти проверять. Делать нечего, так разъезжают. Поругался с ними. Просились войти обогреться, а я им — от ворот-поворот. Нечего на территория водоема грязными сапогами топать, машина вон у них милицейская, утепленная — грейтесь на здоровье!
— Это они из-за Калистратова ездют, — заключает Марья Николаевна, — Тот раз, говорят, не достучались — выпимши спал.
— Калистратова гнать надо отсюда в шею! — возмущенно говорит Игнат Степанович. — Такой объект требует серьезного отношения. А ему разве что снег зимой можно доверить. Прихожу я как-то на дежурство его менять, а возле ворот опять консервные банки, бутылку-то он подальше забросил, знаю. Говорю, ты что же это, сукин сын, соришь тут? «А чего, я ничего, не на самой же территории, Степаныч». Показываю ему вниз, где свинарник: там исключительно крысы расплодились. По нюху найдут твои объедки, А крыса, Марья Николавна, это пострашнее самой исключительно дохлой кошки.
— Ну-у, крысы вообще страшнее ничего нет, — кивает Марья Николаевна. — Я уж до чего чистоплотная, и то все остатки боюсь кинуть даже в распадок, с собой несу. Если крысы повадятся сюда — беда будет.
— То-то же и оно. А Калистратову этому хоть кол на голове теши. Сегодня скажу на собрании, все исключительно скажу, как на духу. Пускай замену делает третьему сменщику. Не могу я такое терпеть.
— А что за собрание? — интересуется Марья Николаевна.
— А шут его знает, производственное, какие-то, говорят, важные вопросы решать будут.
— Может, повышение зарплаты?
— Не, повышение было.
— Вы там, Игнат Степанович, про спецовку скажите. Кожухи совсем истерлось, пора бы и новые.
— Срок не вышел. У нас как в армии: положено три года — носи.
— Я и двух не проходила, а уже и швы расползаются.
— Это, Марья Николавна, мы сами, как бы это сказать? — Игнат Степанович подыскивает нужные слова, чтобы ненароком не обидеть Марью Николаевну. — Не сильно бережем мы их сами, потому как исключительно в этих кожухах ходим все дни, а не только на службу, — Игнат Степанович извинительно покашливает, ему делается неловко оттого, что он упрекнул Марью Николаевну в использовании спецодежды, так сказать, в личных целях.
Марья Николаевна смущенно поправляет под шалью волосы, собираясь с духом, и пока еще не знает, как ответить на такие слова.
— Да уж куда мне, старой, ходить? Так, пробежишься за хлебом — вот и все дела. — Потом находится: — Прелый мне кожушок-то достался, прелый. Видно, лежал где в сырости, вот швы-то и ослабли. Ну, да ничего, починю.
— Конечно, конечно, — обрадованно соглашается Игнат Степанович, радуясь такому повороту разговора. — У меня дратва еще своя сохранилась, игла исключительная, в другой раз прихвачу. — Он стыдится предложить Марье Николаевне починить ее кожух, но она это понимает и благодарно смотрит на собеседника.
Молчат. Пауза неловко затягивается.
Откровенно говоря, Марье Николаевне совсем ни к чему эти беседы про одно и то же: водоем, куры, кожухи, крысы, дизентерия… Хочется ей иного разговора — про то, как она жила, как ждала своего Семена с фронта и не дождалась, про сны свои чудные, в которых все чаще ей видится собственная былая молодость, про болезни нонешние, про детишек, которые из-за родителей обделены на этой Чукотке материковскими благами… Да и о самом Игнате Степановиче она мало знает: всю жизнь проработал инкассатором, похоронил жену и подался на Север, к сыну, — вот и все. Но нравится он ей своей обстоятельностью, спокойным нравом: непьющий, душевный, с таким-то и доживать спокойно, любо. Да как об этом скажешь?
Игнат Степанович смотрит в одну точку, скатывал в крепких пальцах хлебный мякиш. Исключительно не похожа Марья Николаевна на его покойную супругу Марфу Тимофеевну — та-то говорлива, говорлива была, слово не даст вымолвить, да и на подъем скорая, хохотушка… Даже внешностью исключительно разные. А вот, поди ж, встречаясь с Марьей Николаевной, он непременно вспоминает свою Марфу.
Игнат Степанович крутит ус и все покряхтывает, не зная, что сказать:
— Весна нынче затягивается, одни пурги. А у нас, на Кубани, верно, грачи уже в борозде. Думка у меня есть: разбить летом возле водоема пару грядок под редис.
— А я храню семена ромашки, — оживляется Марья Николаевна, — говорят, в Певеке они вовсю растут. А мы то южнее — значит, у нас будет своя ромашковая красота. Начальство не воспротивится?
— Оно будет исключительно радо. Где вода, там и растительность должна произрастать.
— Господи, скорей бы уж тепло! — вздыхает Марья Николаевна. — Так эти зимы чукотские надоели.
Разговор потихоньку затухает, Игнат Степанович поднимается, еще некоторое время топчется своими подшитыми валенками по комнатенке: заглядывает в печь, без нужды трогает обклеенные газетами стены:
— Ну, я пошел. Счастливенько вам тут. Закрывайтесь, — Он натягивает кожух, шапку.
— А расписываться в журнале, Игнат Степанович? — с улыбкой напоминает ему Марья Николаевна. — Забыли?
— Тьфу ты! Опять забыл. Памяти — никакой.
Игнат Степанович водружает на нос очки, берет журнал и в графе «Дежурство сдал» ставит подпись. Ниже ее, в графе «Дежурство принял», расписывается Марья Николаевна. Она расписывается аккуратно, стараясь не задеть размашистые буквы Игната Степановича, а сама в который уже раз думает: «Ну точно, как в загсе, только свидетелей нету…»