Невеста императора
Шрифт:
Маша ее сторонилась; Баламучиха сама первая заговаривала с нею, и уж тогда каждое слово ее было подобно черной жабе, протиснувшейся сквозь щель беззубого рта:
– Порченая ты, девка, порченая! Неужто след тебе вынули? Или вещь наговоренную подняла? Или сглазили? Болезная, недолго тебе осталось. Носи против сердца две иглы крест-накрест… хотя вряд ли поможет.
Или как бы невзначай и вообще ни к чему:
– Суть в человеке три кручины: желта, зелена, черна. Да от желтой кручины приключается огненная болезнь, от зеленой – зеленая болезнь, а от черной – черная смерть!
Или еще:
– Зачнет лихоманка бить – приходи, дам четверговой сольцы
Но, как ни притворялась Баламучиха мирной бабкой-лечейкой, Маша чувствовала подвох в каждом ее слове. Чудилось, старуха не сомневалась: отыграется за свой позор, близок час, когда высокомерная девка придет к ней за помощью! И самое ужасное, что она оказалась права…
Вот уже несколько дней, как Машу начало мутить по утрам. Сперва это были голодные судороги, которые исчезали, стоило только глотнуть молока или поесть ягоды, которая теперь в изобилии пошла на их стол из лесу, или хотя бы хлебушка пожевать. Потом вдруг ее начало рвать зеленкою – понемногу, но мучительно, и ягоды натощак Маша есть перестала. Если с молоком, то все обходилось, а без молока все выворачивалось наизнанку. И ей стал тошен запах свежего хлеба – ну просто-таки до судорог! А уж зачуяв густой дух жареного сала – хозяйки топили смалец, – вдруг обезножела от слабости, и ее рвало, пока не только желчь, но и кровь пошла горлом.
Отец обезумел от ужаса. Мало что навлек он на детей неисчислимые страдания и тяготы, так неужто ему суждено еще и видеть их агонию, а вслед за тем и смерть?!
Сашенька жалостно ухаживала за сестрой (все-таки юное сердчишко еще не вовсе зачерствело, а при виде таких мучений и вовсе смягчилось), утирала слезы и бормотала:
– Ой, напрасно ты, Машенька, тогда повздорила со знахаркой. Не иначе, это она на тебя порчу навела!
– Да. Испортили девку! – значительно изрек Александр, делая вид, что чистит ружье, но было в его голосе что-то такое… премерзкое, что Маша похолодела – на сей раз не от рвоты. И стало ей страшно – неведомо чего, а страшно до дрожи!
Улучив минутку, когда отец отправился по воду, а Сашенька вышла вынести поганое ведро, Маша приподнялась на убогой, оленьими шкурами застеленной лежанке и пристально взглянула на брата:
– Изволь объясниться, Александр!
Тот всегда был жидковат против твердого тона и сейчас тоже дал слабину, заюлил глазами:
– Про что это?
– Про твои слова.
– Ну, разве я что-то сказал? – страшно удивился Александр и даже натужился, якобы вспоминая: – Ах да! Я ведь Сашенькины слова повторил: испортила, мол, тебя бабка, та, которую ты, когда батюшка ногу себе топором посек…
– Довольно врать! – резким окликом прервала Маша извитие словес, которое, она знала, ее велеречивый брат может заплетать до бесконечности. – Не то думал ты, когда говорил! Изволь же…
И тут вдруг снова скрутили судороги желудок, и столько сил пришлось приложить, чтобы сдержаться, не вывернуться наизнанку прямо на пол (нужную-то посуду Сашенька унесла!), что она утратила мимолетную власть над братом – а он вдруг как с цепи сорвался:
– Полно врать! Вот именно! Это ты перед дурой-сестрицей можешь невинничать, а мне голову не морочь. Или себе тоже лжешь – мол, отравилась невзначай, а не то – чахотку нажила? Да ведь ты брюхатая!
Он умолк, с болезненным наслаждением глядя в огромные на исхудавшем личике глаза, исполненные ужаса. Не в силах осмыслить, что это он говорит, Маша медленно простерла руки, выставив ладони и даже пальцы растопырив веером, как бы желая отгородиться от брата, обвиняющих взглядов его и оскорбительных слов. Но вдруг вспомнила, что месячное время ее должно было прийти десять дней тому назад – а не пришло. И уронила руки, и забыла про грубость Александра, и только смотрела так жалобно и беспомощно, что Сашенька, из-за двери услышавшая эти ужасные, невозможные слова «ты брюхатая» и возмущенно ворвавшаяся в избу с намерением защитить больную сестру, замерла на пороге, увидев ее лицо и поняв, что позорное обвинение – истинная правда.
– Ну, потаскуха! – с удовольствием произнес Александр, который нимало не был удручен, а напротив – чувствовал себя преотлично, глядя, как на его глазах рушится со своего пьедестала и разбивается вдребезги эта мраморная статуя – его сестра. Он ощущал при этом особенное торжество, ибо в его изнуренном страданиями воображении всегда жила ужасная возможность того, что глупый Петр, затосковав по несравненной Марииной красоте, вдруг вздумает простить ее и воротить в Петербург, не пожелав, однако, простить ни отца, ни брата ее – особенно брата, с которым всегда был на ножах. Александр не сомневался, что Мария умчится из Березова – только ее и видели, бросив семью на произвол судьбы, и не станет рисковать ради нее вернувшимся благополучием. Бог весть откуда взялись у Александра такие мысли, но он в этом не сомневался, а поэтому мстительно хохотал сейчас:
– С кем нагуляла? С пастухом? С вогулом? Или с…
Он не договорил. Дверь скрипнула, и в образовавшуюся щель просунулась коричневая сморщенная рожица, распяленная воистину дьявольской ухмылкою:
– Не нужно ли кому подмоги?
Маша отшатнулась; остолбеневшая от услышанного и вновь преисполнившаяся нелюбви к сестре Сашенька тихо, задумчиво всхлипывала в уголке, даже не обратив внимания на вошедшую; и только Александр гостеприимно махнул рукой:
– Давай, вползай, старая козюля [83] ! Яду с собой никакого не захватила?
83
Народное прозвище змеи.
– Не сгодится ли спорынья? – беззубо ухмыльнулась Баламучиха, ибо это была она, бесшумно и проворно проникшая в горницу – в точности как черная змея! – Или пижма ко двору? Или луковку в нужное место посадим – она прорастет корнями во плод, а мы потом луковку выдернем – и младенчика вытянем из утробы. Чего тебе больше по нраву? Али желаешь спервоначалу в баньке попариться, с крыши прыгнуть? – Она злорадно глянула в помертвелое Машино лицо: – Ишь, носик-то распух, распух! Для зоркого ока – первый признак, что девка – уже баба в тягости. Заподлинно! Да что ж – дурное дело нехитрое…
– Что-о?! – послышался от порога грозный голос, и Маша поникла лицом в подушку, ибо настало сейчас самое страшное: воротился отец.
– Ты что это здесь, козюля вонючая?! – загремел он, надвигаясь на Баламучиху, и будь Маша менее подавленной, она засмеялась бы, потому что отец невольно назвал бабку так же, как и Александр, а пуще всего – глядя, как заметалась, заюлила Баламучиха при виде хмурого, сердитого лица хозяина.
Старуха и сама озлилась: явилась не ко времени! – однако не сомневалась, что эти неслушники рано или поздно все же придут к ней на поклон: куда им еще деваться?! – и, улучив удобный миг, юркнула за порог, не преминув ужалить на прощанье: