Невеста Субботы
Шрифт:
И надо же было попасть впросак!
— Квартеронка! — Шея Иветт дрожит, как у индейки. — Квартеронка! Чтобы обуздать этих тварей, еще в конце прошлого века их обязали носить тиньон! Так что ты думаешь? Навертит бестия на голову шелков да тафты, перьев понатыкает и идет по улице, задницей крутит! А за ней мужчины трусцой, будто кобели! Или ты не слышала о балах квартеронок в Новом Орлеане, на которых продажные твари искали себе патронов?
Еще б не слышала. Но Дезире — не такая, как те распутницы! Ничуть на них не похожа.
— И как я сама не догадалась? Ведь при мне же она, подлая, строила глазки мсье Дежардену! Вот кто будет локти кусать, узнав, что доступную девку принял за недотрогу! Такой
Возразить мне нечего. Марсель Дежарден — само обаяние, он остроумен и галантен, как мушкетер из романов Дюма. Скорее бросит свой плащ даме под ноги, чем подпустит к ней оборванца с метлой, чтобы тот расчистил слякоть. Однако его легкомыслие граничит с бесчувственностью.
Однажды он пригласил нас в Сент-Джеймс-Холл послушать «менестрелей Кристи». Сказал, что будет весело — обохохочешься. И что же вы думали? На сцену выбежала шестерка перемазанных ваксой певцов, которые, кривляясь и наяривая на банджо, все два часа услаждали наш слух песенками вроде «Пересмешника» и «Весточек из дома». Завершился вечер водевилем «Опера черномазых, или Негритянка-сомнамбула». Кто как, а я живот не надорвала. Заскучавший Джулиан щелкал пальцами и приговаривал «да уж», зато Марсель и Ди аплодировали так, что перчатки треснули. А на выходе Марсель спросил Дезире, играет ли она на банджо. В шутку спросил, но улыбка сразу сползла с ее лица…
— А твой мсье Эверетт? Ему-то каково будет узнать, что он расшаркивался перед рабыней! Папаша его держал хлопкопрядильные фабрики в Белфасте. Спроси, на чьей он был стороне в тысяча восемьсот шестьдесят втором году: южан, которые поставляли ему хлопок, или чертовых янки, взвинтивших цены до небес? Думаешь, сын такого человека захочет рабыню во свояченицы?
Джулиан Эверетт — человек широких взглядов, но он не простит мне ложь. И какую! Дерзкую ложь, упрямую, обрастающую подробностями, как черствый хлеб плесенью. Нам с Ди доставляло удовольствие дополнять рассказы о детстве несуществующими подробностями. Что мы делали, где бывали. Как вместе отмечали именины, устраивая пикник под разлапистым виргинским дубом. Какие подарки получали на Рождество. Не молчать же нам, когда Олимпия хвастается напропалую. Теперь наши милые враки покажутся Джулиану симптомами неистребимого криводушия, а меня, старшую, он сочтет коноводом.
И бросит меня, конечно. Бросит, бросит, бросит! Под руку с такой, как я, нельзя «смиренномудро ходить пред Богом».
Пытаюсь нащупать голос, но вместо отповеди получается какой-то скулеж:
— Что же мне делать, тетенька?
— Раньше думать надо было. Поздно нюни разводить.
Тетя смотрит на меня, как возница на кролика, чью лапу задело колесом телеги. Пусть себе уползает в кусты да там и сдохнет. Или добить из милости?
— Врать у тебя получалось куда складнее, чем оправдываться. Стану я тебе помогать, как же! Больно надо. Своим умом живи, раз такая выжига.
Горло сжимает спазм. Будто я не понимаю, что я дурнушка двадцати трех лет от роду и мое состояние мимолетно, недолговечно, каким, по сути, и является сахар. Случись беда, и все мои деньги растворятся в ней, как белые крупицы в воде. Только сладковатый привкус останется.
На меня было возложено столько надежд — а я их не оправдала. Ни одной!
— Я, конечно, могла бы тебя простить. — Голос тети выводит меня из ступора. — На первый раз.
— Могли бы?
— Уж сделала бы скидку на молодость да глупость. Историю эту можно замять тихо, без последствий. Мне, как понимаешь, скандал тоже ни к чему. Если обо всем узнает мсье Фурье… — Она возводит очи горе.
— Что же вы предлагаете?
— А вот что. Завтра я отправлю Олимпию с Мари не на обедню, а на заутреню. Что я, дура, им рассказывать? Мари теля телей, только прослезится,
Ослепившая меня надежда тускнеет. Я пугаюсь ее слов.
— В девять утра пошлю за экипажем. Этой потаскушке как раз хватит времени пожитки собрать. Посадим ее, голубушку, в карету и пусть себе едет до ближайшего порта. Обратный билет я ей, так и быть, оплачу. Ты же должна вести себя как ни в чем не бывало, а завтра уговорить ее поехать в порт. Не знаю, как у тебя это получится, да и знать не хочу. Но если сделаешь все, как велено, я утаю правду от мсье Эверетта. Тоже тебе подыграю. Вот что еще учти: если после свадьбы ты вздумаешь вернуть ее в Лондон, чтобы она вращалась в одном обществе с моими дочерьми, я пущу письмо в ход. Квартеронка должна исчезнуть — и точка.
«Куда они увозят меня, Фло? Что со мной будут делать?»
— А если загодя разболтаешь о моем плане той девке, я вас обеих ушлю с глаз долой. А знакомым такое расскажу, что вас ни в один приличный дом не пустят даже с черной лестницы. — Сощурившись, тетушка сверкает на меня глазами.
Я чувствую себя утопающей, которой вместо руки протянули нож лезвием вперед. Хочешь жить — раскровени себе руку, нет — так и помирай. Но что мне остается? Обнять Дезире и вместе с ней пойти на дно? Или спасаться, но уже в одиночку?
— Ну, что приумолкла? — Тетя склоняет голову набок. Краешек фаншона подрагивает в воздухе. — Будешь держать язык за зубами?
Но я не готова дать ответ так скоро. Мне нужно подумать. Мне нужно выгадать время.
— Мне нужно помолиться, — смиренно говорю я.
В церкви Французской Богоматери на Лейстер-сквер непривычно светло и пахнет не ладаном, а свежей краской от панелей над алтарем. Сама церковь, рассчитанная в основном на эмигрантов, открылась полтора года назад. Большой орган здесь еще не установили, обходятся пианино, посему гимны звучат как-то слишком светски, словно те песенки, которые наигрывает Олимпия. Вздыхаю от облегчения, когда детский хор заканчивает практику, и регент распускает школьников по домам. Слышу, как он шаркает, спускаясь с хоров, а потом затихает где-то в недрах ризницы. Церковь остается в моем распоряжении до самой вечерни.
Стою на коленях около часа, а кажется, будто целую вечность. Ноги одеревенели, китовый ус корсета немилосердно давит на ребра, выжимая из меня вздохи — но не слова. Я могла бы тараторить литанию, пока от «miserere nobis» и «ora pro nobis» [29] не опухнет язык, но какой в том прок? Я же знаю, что никто меня не услышит. Мои молитвы, как плевелы, упадут на землю и не дадут доброго плода. Разве не так говорила Роза? До сих пор помню ее слова:
— Богу — Бондье — нет до нас никакого дела.
29
Помилуй нас, молись за нас (лат.).
— Да как же это? — возмущалась я, причастница в белом кисейном платьишке. — Ведь он послал к людям своего единородного сына!
— А люди его распяли.
— Но ведь не просто так, а во искупление грехов!
— Всё верно, — соглашалась нянька. — Но после того случая Господь наверняка понял, как опасно с нами связываться.
Это утверждение я не решалась оспорить. Окружающие имели пагубную склонность открываться предо мною не с лучшей стороны.
— Но есть и Они, — утешала меня Роза. — Им не все равно.