Невидимый человек
Шрифт:
Его нет, поскольку, как утверждал Уильям Фолкнер, то, что обычно считается прошлым, – это даже не прошлое, а часть живого настоящего. Тайное, непримиримое, сложное, оно одухотворяет как зрителя, так и наблюдаемые им сцену, реквизит, поведение и атмосферу; настоящее глаголет, даже если никто не хочет слушать.
И вот я внимал, и неясные некогда образы стали складываться в единую картину. Странные образы, неожиданные. Как та афиша, напомнившая мне о завидном упорстве, с которым нация малодушно отходит в сторону, когда ей подсовывают расовые стереотипы и клише, и о легкости, с которой глубочайший трагический опыт прошлого превращается в фарс, шоу менестрелей. Даже сведения о биографиях друзей и знакомых мало-помалу выстраивались в систему скрытых взаимосвязей. Так, жена в смешанном браке приютившей нас пары приходилась внучкой уроженцу Вермонта, генералу Армии США во время Гражданской войны – еще один элемент в дополнение к афише. Фрагменты старых фотоснимков, стишки и загадки, детские игры, церковные службы и церемонии в колледже, розыгрыши и политическая деятельность – все, чему я был свидетелем в довоенном Гарлеме, стало на свои места. Для газеты «Нью-Йорк
К примеру, мне вдруг вспомнился один случай, произошедший со мной в колледже: я откупоривал бочонок со скульптурным пластилином, подаренный некой студией на севере моему другу-инвалиду, скульптору, и в толще жирной массы нашел фриз с фигурами образца тех, что были созданы Сент-Годенсом для мемориала в парке Бостон-Коммон в память о полковнике Роберте Гулде Шоу и его 54-м Массачусетском негритянском полке. Трудно объяснить, с какой стати эта история пришла мне на ум: вероятно, с целью напомнить, что раз уж я пишу роман и хоть сколько-то интересуюсь примерами единения черных и белых, то не стоит забывать о брате Генри Джеймса, Уилки, воевавшем в чине офицера бок о бок с неграми 54-го Массачусетского, и о том самом полковнике Шоу, чье тело было предано земле вместе с телами его подчиненных. А еще эта история призвана была напомнить мне, что на поверхностный взгляд война есть проявление насилия, но при посредстве искусства она подчас предстает чем-то более значимым и глубоким.
По крайней мере, голос, говоривший от имени невидимости, как теперь оказалось, пробивался из самых низов американского сложноорганизованного андеграунда. Ну разве не безумно логично, что в конце концов я разыскал обладателя голоса – боже, такого балагура – в заброшенном подполье. Разумеется, все происходило гораздо более хаотично, чем это звучит в моем изложении, но по сути – внешне-внутренне, субъективно-объективно – таков процесс создания романа, его пестрой витрины и сюрреальной сердцевины.
Тем не менее я все еще не оставлял мысли заткнуть уши и продолжить роман, работа над которым была прервана, но подобно многим писателям под напором «разрушительной стихии», по выражению Конрада, впал в состояние повышенной восприимчивости: в таком отчаянном положении писателю-романисту трудно игнорировать любые, даже самые неопределенные мысли-чувства, возникающие в процессе творчества. Ведь писатель вскоре понимает, что такие размытые проекции вполне могут оказаться неожиданным подарком его мечтательной музы, и если отнестись к этому подарку с умом, то можно получить необходимый материал и при этом не утонуть в приливах творческой энергии. Но в то же время дар этот способен погубить писателя, повергнуть его в трясину сомнений. Мне и без того было нелегко обходить молчанием те вещи, которые превратили бы мою книгу в очередной роман протеста против расовой дискриминации вместо задуманного мною важного исследования в области гуманитарной компаративистики; во всяком случае, я полагал, что подобное исследование – суть любого стоящего романа, и голос, похоже, вел меня в нужном направлении. Но потом, когда я стал прислушиваться к его дразнящему смеху, размышлять, кто бы мог так говорить, и в итоге решил, что это, по всей видимости, представитель американского андеграунда, скорее ироничный, нежели злой. Он смеется над ранами – и смех его окрашен блюзовыми нотками; он свидетельствует против самого себя в деле о la condition humaine [1] . Идея пришлась мне по нраву, и тогда я мысленно нарисовал образ этого человека и связал его с конфликтами – как трагическими, так и комическими, которые со времен окончания Реконструкции отнимали у моего народа жизненную энергию. Я вызвал его на откровенность, узнал о нем чуть больше и пришел к выводу, что он – тот еще «персонаж», причем в обоих смыслах этого слова. Молодой человек, лишенный влияния, – живое свидетельство трудностей негритянских лидеров того времени: он обуреваем честолюбивыми помыслами о главенстве, но терпит фиаско – таким я его видел. Терять мне было нечего, и я, проложив себе широкую дорогу как к успеху, так и к провалу, решил, что он должен хотя бы отдаленно напоминать повествователя «Записок из подполья» Достоевского, и с этой мыслью сам сделался движущей силой для развития сюжета, а он тем временем все больше соединялся с моим особым отношением к литературной форме, а также с отдельными проблемами, проистекающими из плюралистической литературной традиции, на которой я вырос.
1
Человеческая ситуация, человеческое достоинство (фр.) – междисциплинарное понятие, описывающее условия человеческого существования.
К таким проблемам относился вопрос о причинах, в силу которых большинство главных героев в афроамериканской литературе, не говоря уже о черных персонажах в произведениях белых писателей, лишены интеллектуальной глубины. Чаще всего авторы погружали их в самые серьезные социальные конфликты, заставляли испытывать крайне тяжелые затруднения, но практически никогда не наделяли способностью четко излагать суть мучительных вопросов. Вообще говоря, многие достойные люди не в состоянии внятно сформулировать собственные мысли, но в жизни были и есть исключения, которые проницательный писатель всегда возьмет на заметку. Не будь исключений, их стоило бы выдумать для большей художественной выразительности и наглядной демонстрации человеческих возможностей. В этом отношении нас многому научил Генри Джеймс с его сверхсознательными, утонченными персонажами «самой нежной прожарки», которые на свой манер образованных людей высшего света олицетворяют такие американские добродетели, как совесть и самосознание. Такие идеальные существа вряд ли могли появиться в моем мире, хотя как знать: в обществе столько всего остается без внимания и без отображения. Вместе с тем передо мной стояла извечная цель американского писателя: наделить даром красноречия не только своих безгласных героев, но и отдельные эпизоды, и социальные процессы. Именно так любой американский деятель искусства выполняет свои обязательства перед обществом.
По-видимому, здесь сходятся интересы искусства и демократии: формирование демократического сообщества сознательных граждан, умеющих выражать свое мнение, является целью государства, тогда как создание персонажей, способных осознанно выражать свои мысли, необходимо для выстраивания композиционного центра художественного произведения, которое в процессе придания ему формы становится цельным и согласованным. Писатель-романист выявляет наш разрозненный опыт и наполняет его смыслом, то есть создает форму, внутри которой действия, эпизоды и личности говорят не только от собственного имени, и в данных обстоятельствах язык, как средство общения, делается союзником автора. По иронии судьбы – и несмотря на наши расовые проблемы – человеческое воображение, как и центробежная сила, ведущая к демократическим преобразованиям, – это интеграционный процесс. Хотя литературу определяют просто как форму символического действия, игру под названием «А что, если?», именно в этом таится ее истинное предназначение и потенциал для развития и перемен. Серьезная литература, как и политика в лучшем смысле слова, – это шаг на пути к идеалу. Литература приближается к этому идеалу постепенно, исподволь, отказываясь от данности в пользу всего положительного, что создано человеком.
Если на практике нам пока не удается достичь полного равноправия в политической жизни, у нас остается идеальная демократия на страницах художественной литературы, где переплетаются черты реального и идеального, а также демонстрируется такое положение вещей, при котором высокие и низкие чины, черные и белые, северяне и южане, коренные американцы и иммигранты объединяются, чтобы поведать нам о трансцендентальной истине и о возможностях сродни тем, что обнаружились, когда Марк Твен отправил Гека и Джима в плаванье на плоту.
И я подумал, что роман можно представить как оплот надежды, познания и развлечений: он удерживает на плаву нашу нацию, пока та пытается обойти подводные камни и водовороты, неуверенно приближаясь к демократическим идеалам, а потом вновь отдаляясь от них. У литературы есть и другие задачи. Я еще помню то проникнутое оптимизмом время, когда каждый гражданин республики якобы мог – и должен был – готовиться стать президентом. Демократия рассматривалась не просто как общность индивидуумов, по определению Уистена Хью Одена, но как общность простых людей, разбирающихся в политике граждан, которые благодаря нашей хваленой системе всеобщего образования и свободе возможностей готовы управлять страной. Как выяснилось, такое маловероятно, но не исключено, и недавние тому примеры – арахисовый фермер и киноактер.
Непродолжительное время надежда теплилась и в сердцах афроамериканцев, вдохновленных присутствием чернокожего конгрессмена в Вашингтоне в период Реконструкции. Но даже при более трезвом взгляде на политические возможности (незадолго до того, как я приступил к работе над романом, Аса Филип Рэндольф был вынужден пригрозить нашему любимому Ф. Д. Рузвельту организацией марша на Вашингтон с намерением добиться трудоустройства негров на предприятиях оборонной промышленности) я не видел законных оснований для ограничения моей писательской свободы, позволяющей мне использовать в творчестве потенциал личности афроамериканца и американского общества в целом со всеми его ограничительными мерами. Я поставил себе целью преодолеть эти ограничения. Как показал на своем примере Марк Твен, юмор в литературе обладает целительным свойством против недугов политической системы, и хотя в 1945 году, да и впоследствии обстоятельства постоянно брали верх над афроамериканцами, им ничто не мешало, подобно Братцу Кролику и его литературным кузенам, великим трагическим и комическим персонажам, переломить ситуацию в свою пользу, выйти из схватки победителями и начать осознанно воспринимать окружающий мир. Поэтому мне требовалось создать образ рассказчика, человека мысли и действия, готового к осознанной защите своих прав, в чем виделась мне основа для его неловких попыток нащупать свой путь к свободе.
Я хотел показать, какие культурные универсалии скрыты в тяжелом положении не просто американца, а чернокожего американца, – не только объясняя, что такое в моем представлении возможность или потенциал, но и отвечая на риторический вопрос о необходимости общения без расовых, религиозных, классовых или региональных барьеров, в основе которых лежит принцип «разделяй и властвуй», используемый и сегодня для предотвращения ситуации, при которой мы более или менее естественным путем пришли бы к признанию существования братского союза между черными и белыми. Чтобы победить стремление нации к отрицанию общечеловеческих ценностей, которые полностью разделяют и мой персонаж, и те, кто, быть может, вдохновятся его опытом, я решил, что у моего повествователя будет определенное мировоззрение, самосознание, позволяющее ему ставить серьезные философские вопросы, и вдобавок богатый словарный запас, дающий возможность смело использовать наш живой, многогранный разговорный язык, чтобы по ходу развития сюжета общаться с большим количеством типичных представителей разных слоев населения Америки. Я хотел начать с расовых стереотипов и связанных с ними общественных процессов, а затем показать – одновременно испытывая читателя и его способность отличать правду от литературного вымысла, – что стереотипное мышление мешает нам увидеть, как сложно устроен человек.