Невидимый всадник
Шрифт:
Гнат толкнул меня в спину:
— Чуешь? Давай стребай!
— Да чего нам-то стребать! — возмутилась я. — Хай мешочники прыгают…
Но Гнат ничего не слушал, одной рукой зацепил портфель, а другой больно ухватил меня за руку.
Мы спрыгнули на пути. Навстречу с фонарем в руке важно выступал древний старик в красной фуражке и новенькой железнодорожной тужурке с ясными пуговицами. Даже на свежем воздухе от него несло нафталином.
— Дождался-таки свово часу! — прошипел, по-моему, все тот же сивоусый. А может, это был другой мешочник. «Посадка»,
— Терешку! — опять позвал старик. — Як там сзаду?
— Та скризь пусто! — весело отвечал Терешка. — Поховалися, гады!
Старик махнул два раза фонарем. От паровоза закричали:
— Жезло где? Давай жезло, мать твою! Чи мне ночевать тут?
Но никто не торопился. Человек в кожаной тужурке, придерживая деревянную кобуру маузера, вынырнул из-под вагона и кому-то скомандовал вполголоса:
— Отцепляй к бису пульманку! Хиба ж там за пломбою фураж? Там бочки денатурату.
— А вы как доперли, товарищ начальник? — спросил молодой уважительный голос.
— Запахло мне. Мабудь, втулку вышибло, — отвечал кожаный. Они прошли, спокойно переговариваясь, как на прогулке.
От разъезда донеслось отчетливо, верно, в рупор:
— Кончай базар! Шестой-бис на подходе!
Мгновенно все ожило. Началась невероятная суета, из посадки выбегали люди с узлами, мешками, один ухитрился уместить на спине два здоровенных ящика. С проклятиями все бросились к вагонам. Поезд двинулся. Гнат вскочил на ступеньку тормозного вагона, кто-то сверху, с площадки, спихнул его, он вскочил опять, повис…
— Лелька! — крикнул он, — цепляйся, Лелька!
Он протянул мне руку:
— Та швидче ж!.. О, дура!
Но я продолжала стоять у насыпи и равнодушно смотрела на пробегающие мимо вагоны.
Три красных огонька быстро удалялись, до меня донеслось отдаленное:
— Ле-лька-а!..
И все.
По запаху нафталина я угадала в темноте приближение начальника разъезда.
Он поднял фонарь вровень со своей фуражкой и спросил по-старомодному:
— Извините, барышня, вы отстали от поезда?
Я не ответила. Что я могла сказать? Я сама не знала, почему не уцепилась за протянутую мне Гнатом руку. Почему мне вдруг стала противна теплушка, набитая спекулянтами, и Гнат с его портфелем, и напрасные домогательства колес. А здесь было сыровато, темно, пахло чебрецом и гарью — где-то жгли подгнившую ботву. Луна, уже непохожая на утренний фонарь, красноватая и словно бы пористая, как перезревший гранат, висела над водокачкой.
Стояла полная тишина. Слышно было только, как кричат коростели в траве, как потихонечку осыпается балласт с насыпи вниз, на каменистое ложе высохшего ручья. Просто не верилось, что только что здесь была такая свалка и галдеж.
Я соображала: от разъезда номер тридцать восемь до нашего Лихова, ныне Красный Кут, по шпалам — восемнадцать верст. К утру приду. Вообразила себе сонный заводской поселок. И Дом приезжих… Теперь там у них есть Дом приезжих: надстроили бывшие
Я сняла туфли и положила в чемоданчик. Но босиком идти по шпалам было больно. Я сбежала с насыпи и пошла по тропинке. Теперь луна стояла прямо надо мной, и я отчетливо видела каждый камешек под ногами, лягушонка, прыгнувшего прямо мне на ногу, — я ощутила его холодное прикосновение, мгновенное и противное, как плевок. Тропка обегала мочажины. С болота доносился скрип дергача.
Чтобы развлечься, я завела песню. Мою любимую песню про то, как казак любил трех дивчин: одна была белая, другая — черная, третья — «руда та поганая». Блондинка вышла замуж на третий спас, брюнетка — под мясоед, а третья, «руда та поганая, третья пишла у черныци»… Хотя я не была ни рудой, ни поганой, но вполне возможно, что Валерка меня отринет, — я подумала именно этим словом: «отринет»… Что тогда? В монашки я пойти не могу. Просто откажусь от личной жизни и с головой уйду в государственные дела… «Может быть, так будет даже лучше!» — мрачно подумала я.
Луна опять переменилась: теперь она была как помутневшее стекло, и на нем ясно виделись тени обоих братьев. Я с детства знала эту легенду: два брата поспорили из-за отцовского наследства, и один заколол другого вилами. Братоубийство запечатлелось на луне вековечным назиданием. Если присмотреться, почти всегда видно, как один поднимает на другого вилы.
Мне хотелось пить, и я подошла к будке путевого обходчика.
В будке спали. Стараясь не громыхать, я распутала цепь, стала опускать ведро в колодец. Глубоко внизу отражалась луна с братьями, оттуда пахнуло прелью. Но вода была свежая, ледяная.
Дверь будки скрипнула, вышла старуха в белой косынке, подозрительно посмотрела на меня.
Я поздоровалась:
— Вечер добрый!
— Добрый, добрый. — Она села на крыльцо. — Соль маешь! — спросила она неожиданно.
Еще чего не хватало! Я ответила сердито:
— Ничего не маю. — И пошла со двора.
Старуха потеряла ко мне интерес, зевая, пробормотала:
— Он бач, з переляку разбигались по шпалам, як тыи тараканы.
Действительно, по путям в полном молчании ходко двигались люди с мешками: «Хаос на транспорте» не сдавал позиции.
И я опять спустилась вниз, но тропка потерялась в кустах волчьей ягоды, и я вышла на проселочную дорогу. На ней прыгали и резвились теневые зайчики: предрассветный ветер трепал верхушки лип, стоявших по обочинам. Я помнила эти липы еще молодыми: здесь уже начинались Ольшанские сады.
Я тогда поссорилась с отцом — опять-таки на политической почве: он держал себя как типичный сатрап — и не хотела есть его хлеб. И нанялась сторожем в Ольшанские сады. Устроил меня туда лесничий Кузька Преображенский, бывший семинарист. Когда стали жечь помещичьи усадьбы, Кузька очень испугался за Ольшанские сады, поехал в уезд и привез охранную грамоту на все Ольшанские угодья. Там были знаменитые яблоневые сады. Кузька просто трясся над ними.