Невидимый
Шрифт:
— У тебя что-нибудь болит? — спросил я Петю, но в тоне моем звучала угроза: скажи, что нет, а то мне будет очень грустно! Меня ужасно пугали детские болезни.
— Головка немножко, — жалобно ответил Петя.
— Это все от насморка, дело известное, — сказала Кати. — Когда у меня насморк, я слепну и глохну.
Поздно вечером у Пети началась судорожная рвота. Его выворачивало наизнанку, он стонал, лобик у него прямо жегся. Я позвонил Мильде. Тот не очень охотно, но согласился приехать. Мы ведь были хорошими клиентами…
Он осмотрел ребенка, смерил ему температуру, внимательно заглянул в расширенные зрачки. Под конец заявил, что так и знал — приезжать было незачем, повышение
— Я приеду завтра утром, — обещал он. — Тогда посмотрим, на что это похоже. Может быть, мальчик просто съел что-нибудь и температура — от желудка.
Кати с возмущением заявила, что не давала ребенку ничего такого, чего бы он не мог переварить. Она строго придерживается режима. Мильде только плечами пожал и усмехнулся.
Утром рвота повторилась, хотя желудок был почти пуст, Теперь это были, в сущности, какие-то судороги, ребенок так и корчился. Я позвонил на завод Чермаку, что сегодня не приеду, и с нетерпением стал ждать доктора.
Тот приехал неожиданно рано и при осмотре был подозрительно серьезен и молчалив. Он поднес обессиленное тельце ближе к свету, вглядывался в тоскливо-неподвижные зрачки. Напрасно прощупывал он брюшную полость, тщетно искал причину болезни в миндалинах. Нигде ни следа инфекции. Мильде стал насвистывать про себя. И ничего не говорил. Молча сел к столу писать рецепты.
— Чего вы опасаетесь? — осторожно спросил я.
— Врачи не опасаются, врачи лечат.
— Чем болен Петя?
— Честно говоря, еще не знаю. Прошу вас, имейте терпение. Я ничего от вас не скрою, как только буду вправе ответить. И не бойтесь — я ничего не упущу.
— Да, да, я знаю, — пробормотал я. — Однако ваши слова не очень-то утешительны…
— Господи, да что же я скажу? — уклончиво отозвался Мильде. — Сама по себе температура еще не повод для тревоги… У детей бывает жар даже по совершенно незначительным причинам. Этим я, конечно, не хочу сказать, что здесь все в порядке. Я не гадальщик. Впрочем, знаете что? Обещаю вам завтра сказать, что с мальчиком. Завтра — надеюсь — я уже буду знать наверняка.
Был долгий день и еще более долгая ночь. Бесконечная ночь. Завтра узнаю наверняка. Но что я узнаю? Мы с Кати дежурили попеременно. Петю уже не рвало, но он был очень тих, п это нас тревожило. Он лежал, запрокинув головку, шейка словно окаменела. Глаза его были открыты, губы растрескались и вздрагивали. Холодные компрессы на его лбу тотчас становились сухими, как трут. Глаза иногда закатывались. Меня обдавало холодом. Я заговаривал с ним, но он не протягивал ко мне руки. Я гладил его по головке — он словно не замечал.
— Кати, — сказал я, — у него что-то страшное. Я вижу. Доктор меня не обманет. Петя бредит. Он где-то совсем в другом мире, с нами его нет! Он не узнает нас! Может, даже не видит нас, не слышит!
Кати утешала меня.
— По-моему, так и бывает у детей. Они, когда болеют, словно отдыхают от всего. Так устроила природа. Когда он снова улыбнется нам, это будет знак, что все опять хорошо.
Я тупо уставился в пространство. Только гордость мешала мне молиться. Какая-то гордость — и еще стыд. Ведь когда Петя рождался, я тоже не складывал рук в молитве. Не складывал я их и тогда, когда подстраивал ловушку его матери — неужели же молиться мне теперь? Можно ли в моем возрасте так унизиться? И я сопротивлялся богу, который всегда втирается в сознание человека, воспитанного в правилах религии, когда тот оказывается в тупике. Не буду, не буду — и вздымался во мне гнев. Уже одним тем, что ты позволил заболеть невинному, красивому, чистому ребенку — ты совершил несправедливость! И чтоб я еще взывал к тебе? Да это твоя естественнейшая обязанность — исправить то, что ты натворил!
Под утро Петя заснул; казалось, он дышит спокойнее. Но это просто было действие хинина, содержавшегося в порошках Мильде. Действие хинина — и крайнего физического изнеможения.
Еще несколько часов неизвестности. Я ходил — как уже столько раз в этом доме! — из угла в угол, всякий раз останавливаясь у окна. Сейчас доктор, наверное, уже выехал, утешал я себя — и одновременно цепенел от страха.
Наконец рокот мотора — и доктор вошел, как убийца, пряча руки за спиной, заранее настроив лицо противиться чувствам. Руки за спиной — чтоб скрыть, что они в крови. Он подошел к моему сыну, наклонился над ним. Но ничего не стал делать — только приподнял ему одно веко, потом другое. Мальчик никак не реагировал на прикосновение.
Мильде попросил спиртовку и сосуд с водой. Зажегши огонь и погрузив шприц в воду, он хмуро глянул на меня и вышел в соседнюю комнату, к Пете.
Прошло бесконечное время прежде, чем он заговорил. Время разбойной жестокости. Потом он брюзгливо сказал, что исполнит обещание. Будет говорить со мной как мужчина с мужчиной.
Он предвидел диагноз еще сутки тому назад, но не хотел высказываться определенно, не желая преждевременно пугать меня. Врач не имеет права говорить, пока не исключена возможность счастливой ошибки.
У Пети менингит.
Я сидел, опустив руки на колени, и вытаращенными глазами смотрел на врача. Я не способен был выговорить ни слова. Отчаяние встало колом в горле. Мир, комната — все превратилось в лодку на волнах, пол рушился, я падал — падал в пустоту, без конца…
— Я знаю, о чем вы хотите спросить, — бесцветно говорил Мильде, глядя мимо меня, в угол куда-то. — Во-первых, о вероятности излечения. Она невелика. И даже — даже нежелательна. Из сотни случаев излечивается едва ли десятая часть… остальные умирают. А большинство излеченных… лучше б им умереть. Не хочу растравлять вашу боль, которой искренне сочувствую, но обязан сказать и об этой последней возможности — чтоб уберечь вас от предательских надежд. С этой целью я опишу вам течение болезни. Она полна коварства. Возможно, ребенку станет легче, глаза оживут, зашевелятся губы, словно он хочет заговорить. Знайте — это прощание. Такое улучшение означает конец. Известный, ангельский исход мозговых заболеваний. Но если жар будет уменьшаться медленно, если все время будет грозить опасность, что ребенок уснет навеки, если жизнь его будет как бы висеть на волоске, но вы все же уловите едва заметные признаки улучшения — тогда может наступить и другое. Так называемое выздоровление. Но я уже сказал — надежды тут обманчивы. Летаргия, от которой очнется больной, исчезнет лишь частично. Он может потерять зрение, или слух, или то и другое. Органы чувств могут остаться и незатронутыми, но тогда возникнет опасность, что он будет меньше чем человеком — беднягой без рассудка, без разума…
— А третий исход? — сдавленным голосом спросил я.
— Рад был бы описать вам его, — тихо ответил врач, — но я еще никогда не встречался с ним в своей практике. Это своего рода чудо. Совершается чудо, неподконтрольное медицине.
— Значит… нельзя рекомендовать… никакого лечения? — жестко произнес я.
— Нет, этого я не говорил — долг врача да и всякого человека до последнего дыхания бороться за свою или чужую жизнь. Пока есть хоть тень надежды, надо защищаться.
— Да, — глухо сказал я, подавая ему холодную, тяжелую руку.