Невидимый
Шрифт:
«Дружочек» старался изобразить как можно более приятный вид, чтоб скрыть всю тягостность бесславного поражения. Пан тесть не отпускал меня. Еще бы! Он хотел сам сообщить Соне радостную весть. (А весть была для нее и в самом деле радостной.) Хайн желал быть ангелом-благовестптелем, этакой голубицей с оливковой веточкой в клюве.
— А мысль эту подал нам Петр! — бесшабашно солгал он.
Соня расцеловала сначала отца, потом меня — и заплакала: от счастья.
В общем-то, если подумать, мне нечего было так уж расстраиваться. Я ведь хотел только одного: удалить сумасшедшего от Сони. Удалить Соню от него, в сущности, то же самое. Все-таки
Этих трех дней оказалось достаточно, чтоб Соня проиграла всю свою жизнь. Когда она получила ответное письмо, полное расплывчатых слов старого жуира и телеграфических восклицаний Феликса, — было уже поздно.
9
ВЗРЫВ
К числу недобрых причин, вызвавших катастрофу, следует причислить и ту, что у Сони в какой-то мере выветрился из головы страх, автоматически охранявший ее от Невидимого. Столь же полно, как перед тем неисповедимому ужасу перед ним, отдалась она теперь обманчивому чувству безопасности. Она по-детски радовалась поездке и воображала, что ничто уже не лежит между нею и счастьем. Она ослабила бдительность. Судьба, тасовавшая наши карты, была настолько жестока, что не послала ей больше никаких предостережений.
В начале своего повествования я упомянул, с каким недоверием смотрю я на цифру «3». Вот дата того дня: третье июля 1925 года, пятница.
Соня была очень ласкова, когда я утром уходил на работу. Она еще лежала в постели, как и обычно в это время.
— До свиданья! — крикнула она мне вслед. — Может быть, сегодня получим приглашение от Фюрстов… До свиданья, Петя!
И помахала рукой.
Кровать была — челн. Челн оттолкнулся от берега. Соня уплывала в неведомые, туманные дали. Порой я вижу — маленькая белая рука, скорее рука ребенка, чем женщины, мелькнула над вздувающимся прибоем подушек… Так начиналось Сонино плаванье по океану безумия.
Обычно я до девяти часов просматривал в своем заводском кабинете деловую переписку, переданную мне для заключений. И изучал предложения — я требовал, чтобы мне представляли их в письменном виде с надлежащим обоснованием. Я всегда любил порядок. По утрам я позволял себе этот час покоя и плодотворной игры воображения. За этими занятиями я выкуривал сигару, скорее из склонности к живописности, чем из потребности отравлять себя никотином. Я неторопливо затягивался, выпускал дым и, закинув нога на ногу, держал бумаги на колене, а не на столе. Тогда ко мне приходили мои лучшие мысли.
Стрелка часов не показывала еще и трех четвертей девятого, когда в кабинете тестя зазвонил телефон. Не знаю почему, но я вздрогнул от этого звонка за стеной. Он действительно как-то неприятно ударил меня по нервам — я не собираюсь обманывать ни себя, ни других. Помню, я настороженно прислушивался к голосу тестя, глухо доносившемуся из-за стены, и не отрывал невидящего взгляда от узора на обоях.
После этого события помчались наперегонки.
Сначала я услышал, как трубка с треском упала на стол вместо рычажков, потом торопливые шаги, — тревожные шаги! — но они еще на секунду пошли обратно: надо было положить телефонную трубку как следует. Затем дверь открылась, ко мне вошел Хайн. А я уже стоял у стола, в ожидании несчастья выпятив грудь — как солдат, как мужчина.
— Звонил Филип, — проговорил Хайн удивительно медленно и как бы небрежно, хотя и каким-то невыразимо сдавленным, испуганным голосом. — Что-то случилось дома, я хорошенько не понял, что именно… Пожалуйста, вызовите Иозефа с машиной. Немедленно!
— Что же все-таки случилось? — строго спросил я, поднимая трубку.
— Я действительно не знаю точно, но только тут — Соня и брат Кирилл… Будем надеяться, что не очень серьезное. Иозеф сам ответил? Можно ехать? Тогда пошли!
Он вышел, и тут я впервые заметил, что его шатает.
Я выправил манжеты, — тогда я еще носил рубашки с манжетами, как молодой человек, — и трость свою взял, и шляпу надел. Я не спешил. Торопливостью не разрядишь внутреннего напряжения, не успокоишь испуганную душу. Но говорю вам — я был испуган.
Хайн вышел без шляпы, хотя машина у нас открытая. Захлопывая дверцу, он защемил полу пальто. Выругался, что было ему несвойственно. Мы поехали; ветер теребил его сильно поседевшие волосы, а он ежился, руки в карманах, словно ему холодно; его профессорские брови хмурились, глаза глядели гневно, словно он приговаривал к вечной погибели весь город. Я молчал всю дорогу, застыв в деревянной позе. Нам обоим было не до разговоров.
Когда мы подъезжали к вилле и машина снизила скорость, взвывая на последних поворотах крутого подъема, Хайн открыл дверцу и одной ногой ступил на подножку. Я не одобрял такого неконтролируемого волнения, такой потери самообладания — ведь это ничего не могло ускорить. Поэтому я нарочно медлил выйти из машины — после того, как Филип поспешно открыл ворота, почему-то пристыженно опустив голову.
— Так что же случилось? — чуть не плача, спросил Филипа Хайн, со страхом заглядывая ему в лицо. Он семенил рядом с неуклюжим подростком, похожий на школьника, которого ведут наказывать.
— Милостивая пани лежала, — застенчиво ответил Филип, — а Невидимый пришел к ней — не знаю, как это вышло, только она потеряла сознание. Теперь-то очнулась. Я вызвал по телефону доктора Мильде. Должен приехать с минуты на минуту… Да вот и он!
В самом деле, быстро приближался рокот другого автомобиля. Филип, не сказав больше ни слова, побежал обратно к воротам отворять.
— Как могли они быть так неосторожны! — причитал Хайн. — Как они могли… Они были ужасно неосторожны, иначе ничего не случилось бы!
Он брал по две ступени сразу.
Перед дверью в нашу спальню, как ангел-хранитель, стояла Кати.
— Пожалуй, лучше вам не входить, — шепотом сказала она.
Кати была очень серьезна. Ее новое лицо поразило меня. Никогда еще я не видел у нее такого лица. Губы ее не изгибались, как у смеющегося сатира, она смотрела на нас снизу вверх, и от этого белки ее глаз казались очень большими — как у смиренного просителя или у богомольной девочки…
Под тяжестью ее слов Хайн остановился, будто оглушенный внезапным ударом.