Невинная распутница
Шрифт:
«Всё понятно! Теперь мне всё понятно! Это сон! Но как же долго он длится и как у меня всё болит! Только бы проснуться прежде, чем меня схватит старик!»
Последнее отчаянное усилие, и она вновь летит вперёд, спотыкается о бордюр, падает, разбив, себе колени, поднимается вся в грязи, со ссадиной на щеке…
С глубоким тоскливым вздохом она оглядывается вокруг, узнаёт в сером тусклом свете зари этот тротуар, эти голые деревья, этот плешивый склон… Да это же… нет… да! Это бульвар Бертье…
– Ай! – кричит она во весь голос. – Вот и кончился сон! Быстрее, быстрее, я хочу проснуться у дверей!
С
Антуан спит. Лёгкий предрассветный сон показывает ему множество красавиц, каждую из которых зовут Минна, но ни одна на Минну не похожа. Они с состраданием относятся к робости недавно созревшего юноши, они обращаются с ним по-матерински нежно, по-сестрински предупредительно, а затем начинают осыпать его ласками – и не материнскими, и не сестринскими… Но это тихое счастье мало-помалу омрачается: где-то в розовых и голубых облаках мерцает циферблат настенных часов, на которых сейчас пробьёт семь, и Антуан полетит вниз головой из своего магометанского рая.
Прощайте, красавицы! Впрочем, он ни на что не надеялся в своих снах… Вот и страшный бой часов: семь пронзительных звонков, которые отдаются даже в желудке. Они упорствуют, нарастают в бешеном звяканье колокольчика, такого реального, что Антуан и в самом деле просыпается, садится на постели, обводя комнату безумным взором, словно восставший из могилы Лазарь:
«Боже мой! Ведь это же звонят во входную дверь!»
Антуан впрыгивает в домашние тапочки, натягивает ощупью штаны:
«Папа встал… Который же может быть час? Кажется, ещё совсем рано…»
Он открывает дверь спальни: из коридора доносится плачущий голос, прерывающийся от волнения и спешки, а Антуан чувствует, как у него начинает дёргаться щека при одном только упоминании заветного имени «мадемуазель Минны».
– Антуан, мальчик мой, посвети нам!
Антуан ищет свечку, ломает одну спичку, вторую… «Если не зажгу с третьей, значит, Минна умерла…»
В прихожей Селени завершает и тут же начинает снова свой рассказ, похожий на обрывок романа с продолжением:
– Она лежала вот так, на полу, сударь, без чувств и в таком виде! Грязь забилась даже в волосы, без шляпы, без всего. Конечно, это не моё дело, но если хотите знать… я думаю, её похитили, надругались над ней по-всякому и принесли домой, полагая, что с ней всё кончено…
– Да, да, – повторяет машинально дядя Поль, расстёгивая и застёгивая свою коричневую пижаму.
– Вся мокрая с головы до ног, сударь, а уж грязи-то, грязи!
– Да, да… Закройте же дверь! Я сейчас оденусь и пойду с вами.
– Я с тобой, папа, – молит Антуан, клацая зубами.
– Ни в коем случае! Тебе там нечего делать, мой мальчик! Это всё сказки Селени! Кто может похитить девушку из её комнаты?
– Нет, папа, я пойду туда!
Он почти кричит, находясь на грани нервного срыва. Уж он-то всё понял сразу! Минна говорила правду, она не лгала! Ночи на склоне, любовь, в которой нельзя признаться, красивый господин с его опасным ремеслом – всё было истиной! И вот наступил логичный конец этой драматической связи:
Перед дверью в комнату Минны Антуан ждёт, уткнувшись плечом в стену. За этой дверью дядя Поль и Мама, склонясь над постелью, усеянной грязными пятнами, заканчивают ужасный осмотр: в руке у Мамы дрожит и покачивается лампа…
– Господи! К ней даже не притронулись! Она невинна, как новорождённый младенец… Если бы я хоть что-нибудь мог понять!
– Ты уверен, Поль? Ты уверен?
– В этом – да! Да и большого ума тут не требуется… держи же как следует лампу! Ну, смотри сама! Убедилась?
– Да, ты прав: худшего не случилось…
На белых губах Мамы появляется блаженная улыбка: Антуан, ожидавший увидеть Маму в слезах, обезумевшую от отчаяния и проклинающую небеса, не знает, что и думать, когда она наконец отворяет перед ним дверь…
– Это ты, мой бедный малыш? Входи же… Твой папа уже… уже послушал её, ты понимаешь…
Твёрдой рукой она прижимает к ноздрям Минны платок, вымоченный в хлороформе… Минна, Боже мой! Да Минна ли это? На постели – неразобранной постели – лежит жалкое создание в розовом фартучке, отяжелевшем от грязи, жалкое создание с похолодевшими ногами, на одной из которых всё ещё надет красный тапочек без каблука… Лицо наполовину закрыто платком, и можно разглядеть лишь чёрную линию сомкнутых век…
– Дыхание хорошее, – говорит дядя Поль. – Небольшой насморк. Пока ясно лишь, что у неё поднялась температура… Остальное выяснится позже.
Тихий стон заставляет его умолкнуть. Мама наклоняется молниеносным движением самки, которая бросается на защиту сосунка.
– Ты здесь, Мама?
– Что, любимая?
– Это правда ты?
– Да, моё сокровище.
– Кто здесь разговаривал? Они ушли?
– Кто? Скажи мне, кто? Те, которые напугали тебя?
– Да… папаша Корн и ещё один…
Мама, приподняв Минну, прижимает её к сердцу. Антуан узнаёт теперь бледное лицо и светлые волосы, посеревшие от засохшей грязи. Эти волосы, изменившие цвет, эта печать скверны, будто внезапно подступившая старость… Антуан сотрясается в глухих рыданиях, чувствуя, что лучше умереть…
– Тише, – говорит Мама.
При звуке рыданий плотно сжатые веки Минны, синеющие на восковом лице, приподнимаются… Прекрасные бездонные глаза под благородными бровями, полные смятения от того, что им пришлось увидеть, – это, несомненно, глаза Минны! Они закатываются к потолку, а затем обращаются на Антуана, который плачет, забыв о носовом платке… Бледные щёки вспыхивают обжигающим розовым пламенем; она явно совершает над собой какое-то ужасное усилие, прижимаясь к Маме и устремляя к Антуану хрупкие испачканные руки…
– Антуан, это неправда! Неправда! Скажи, ведь ты веришь мне, что это неправда?
Он изо всех сил кивает «да, да», глотая слёзы… Мир для него обрушился, и он верит лишь в то, что эта изумительная девочка по собственной воле стала игрушкой в чужих руках, порочной куклой, использованной и выброшенной за ненадобностью, когда она насытила похоть одного, а может быть, и нескольких негодяев…
Он оплакивает Минну и самого себя, потому что она навеки обесчещена, унижена, отмечена позорным клеймом…