Невинные тайны
Шрифт:
Павел вяло кивнул.
Ехать так ехать, хотя теперь концы почти сходились. Истину можно обнаружить с помощью телефонных звонков. Командировка, что ни говори, не из приятных. Вроде как хватать жуликов за рукав. Да и Женя! Неплохой ведь парень, Павел даже успел к нему привязаться, казалось — вот немногословный, мужественный мальчишка суровой судьбы, а он… Впрочем, что — он? Какими знаниями располагает Павел о Жене Егоренкове? Пока только предположения. Что он знал, например, о Генке Соколове? И что Генка тут выложил!
Начальник лагеря позвонил дежурному по Управлению
При этом ответственный дежурный подчеркнул, что официально он лишь консультирует, а не советует, что вся полнота ответственности лежит на начальнике лагеря, и если тот примет решение, мальчишку тут же снимут с поезда и доставят по назначению, но вот вопрос — куда? Домой? В лагерь?
— Хорошо, — вздохнул начлагеря, и взгляд его потускнел, — пусть едет.
— Сделаем тогда так, — предложил Павел, — я лечу не напрямую, а в Москву. Номер поезда известен. Вагон как-нибудь уж найду. Дам вам телеграмму. А сам с Женей полечу к нему домой.
Начлагеря заулыбался, нет, что ни говори, а тяжела ты, шапка Мономаха! Тут же сам нашлёпал на машинке командировочное удостоверение, оттюкал справку, чтобы продали билет на самолет для Жени, позвонил в аэропорт, забронировал два места из Москвы до сибирского города, где жил Женя, на тот день, когда приходит пассажирский поезд, всё у него получалось, все его знали, все уже слыхали про маленького беглеца.
— Можно, конечно, теперь и вагон установить, — усмехнулся он. — Да боюсь, спугнут.
— Не надо, — попросил Павел.
Рано утром лагерным службам надлежало — начлагеря дал команду дежурным — вызвать кассира, чтобы снабдить Павла деньгами и выделить легковую машину, чтобы доставить его к самолету.
Всё было сделано. Всё утрясено. Ничего не забыто.
— Ну, посидим ещё пять минут! — предложил хозяин кабинета.
«Что ж, — подумал Павел, — всё правильно, теперь можно продрать меня. С песочком».
— Всё хочу тебя спросить, да некогда, торопимся, бежим, некогда потолковать, — сказал он негромко. — Так вот, хочу узнать, Павел, чего ты к нам-то пошёл? Знаю, ты не из тех, кого привлекают море и фрукты, да у нас и захочешь, так о них забудешь, не та жизнь, но всё-таки? Это же не навсегда. Особенно для мужчины.
Павел усмехнулся, посмотрел в глаза своему начальнику. Приходил ведь он сюда, и не раз, приходил на беседу под голубой лампой, вот и с Аней тогда приходил, а разговоров всё так и не выходило, больше по верхам, по делам, по фактам. Что ж сейчас-то? Или приспичило? Испугался? А может, думает, после этой истории как бы не сбежал Павел Ильич Метелин из этой благодати, из лазурного лагеря, где нет ни секунды покоя и возможности вспомнить себя.
Или это просто тот миг, те минуты, когда всякий человек, уставший от гонки, в разговоре с другим старается объяснить себя прежде всего, свои поступки, сравнить их с поступкам другого и как бы самого себя утешить; оказывается, и этот другой живёт ничуть не лучше тебя, тоже неправильно и тоже ничего не успевает — забыл себя, вертится, как белка. Да так, пожалуй, и есть. Человек соглашается с откровенностью другое потому, что это как бы отражённая, зеркальная форма его собственной откровенности. Только говоришь не ты, а твой собеседник. Исповедуешься его словами.
Павел сказал, помолчав:
— А я и сам не знаю. Сперва мне надо было забыться. Требовалась… анестезия. И такая работа очень помогает забыться. Он подумал и сказал неожиданное для самого себя.
— А сегодня, — сказал он, — мне показалось, что я начинаю просыпаться. Начинаю снова все ощущать. Видеть жизнь. Что-то в ней понимать.
Павел усмехнулся, разглядывая остановившееся, замершее лицо начлагеря, спросил:
— Я, кажется; неясно…
— В том-то и дело, — качнул тот большой головой, — что ясно… Предельно ясно.
Он встряхнулся, отогнал какие-то свои неприветливые мысли, сказал, улыбаясь, Павлу, вглядываясь в него доброжелательно, с пониманием:
— Ты счастливый человек, Паша. Ты можешь прожить жизнь со смыслом.
Они попрощались. Павел пошёл к вожатскому дому по аллее, круто сбегающей вниз. Слепяще-белые лампы шарообразно выхватывали из тьмы листву, окружавшую их, и казалось, что над аллеей в ночной черноте повисли зеленые шары, наполненные трепыханием крыльев по-южному громадных мотыльков. Пели, заливались цикады, их стрекот сливался в протяжный, непрерываемый звон, в одну-единственную ноту, постоянный, неизменяющийся звук, точно это тонкая проволока, которой пронизана во всех направлениях чёрная прибрежная тьма. Ночь походила на неосязаемую массу, которая держалась множеством тончайших проволочек, протянутых от дерева к дереву, от угла к углу этой долины, прижавшейся к горам.
Неожиданно Павел повернул к зданию дружины. Дежурные сегодня не спали, после происшествий вроде сегодняшнего нельзя не быть настороже, Павлу открыли дверь, доложили, что дружина отдыхает, на посту полный порядок. Дежурили Катя Боровкова и Джагир. Они ничего не спросили больше Павла, но глядели на него напряженно. Он взял себя в руки, сделал бодрое лицо, подмигнул, ответил на незаданный вопрос:
— Егоренков прислал телеграмму. Всё в порядке.
Катя и Джагир заулыбались, Боровкова стала даже подпрыгивать, широко разевая рот: «Ура! Ура!» Нет, до «ура!» было ещё далеко, они и сами это понимали, тут же снова притихли, деликатно отошли к столу с телефоном. Павел осторожно отворил дверь мальчишечьей спальни.
В кроссовках его шаги были неслышны, он пересёк комнату, присел на подоконник.
Павел любил смотреть, как по-разному спят мальчишки, хотя бы раз в смену заходил сюда увидеть это такое странное и в то же время простое зрелище. Даже детский сон, казалось ему, может многое, очень многое объяснить взрослому, каким-то неведомым образом связан он с характером и даже способен уточнить, как прошёл мальчишечий день. Один вертится, он ещё в борьбе, в беге, в споре, другой уткнулся лицом в подушку, прячется от кого-то или от чего-то, будто страусёнок.