Невская твердыня
Шрифт:
Оставшись один, царевич облокотился головою на руки. Его охватило мрачное раздумье. В глазах его застыло ожесточение, лицо побагровело; рукою он сжал серебряный кубок с такой силой, что смял его. Тяжело дыша, поднялся он с кресла, осмотрел хмуро бражный стол, налил себе вина в чашу и залпом выпил его.
В угрюмом оцепенении он прошелся несколько раз взад и вперед по горнице и затем отправился в спальню своей супруги Елены Ивановны. Маленького роста, полная, с наивно-девичьим лицом, она радостно встретила царевича, приподнявшись
– Что ты, мой соколик, аль не рад, коли я тебе сыночка принесу? – сказала она, вспыхнув от охватившего ее волнения при виде хмельного мужа.
– Нечему радоваться. Ноне царевы дети не в почете. А уж приплоду их и того хуже будет. Грех ходит вокруг нас.
– Ты чем-то обеспокоен, миленький царевич мой? – испуганно спросила она.
– Елена!.. Ты – дочь Шереметева. Не довольно ли с вас, Шереметевых, бед от царя было? Пора бы вам знать, что горе по пятам за всеми нами ходит.
Царевна взглянула на мужа с испугом.
– Аль беда какая стряслась?
– Беда у всех одна: потемнел разум у нашего царя. Стар становится он. Неразумен в своих поступках. Наша земля посрамлена иноземною силой. Отец мой слаб, потерял веру в себя. Читал я у одного грека: не относись-де ко всем с недоверием, но будь со всеми осторожен и тверд. Мой отец потерял и осторожность, и твердость, осталось одно недоверие ко всем…
– Бог с тобой, Иванушко, что ты говоришь?! Тише! Тебя могут услыхать. Государь опалится на тебя!
– Не страшусь. Коли мне отец голову снесет, так тому и надо быть, но не стану я молчаливой овцой у него. Я – сын его, я – царевич! Мне после него сидеть на престоле. Должен я свою мысль иметь и своей волей жить!
– Ой, Иванушко, рано ты осмелел!.. Боюсь, боюсь, не ошибиться бы тебе.
– Не кручинься! Я не менее отца люблю Русь. За нее хоть на плаху!
Царевич подошел к жене и нежно поцеловал ее в щеку:
– Хмельной я… Прости! С тоски пью. Неладно воюет отец. Бог ему судья.
Сел около постели жены. Вздохнул.
– Турки… Крымцы… Ногаи… Литва… Поляки… Венгры… Немцы… Шведы… Вот сколько врагов у нас! Вот знатная работа Посольского приказа!.. – взволнованно проговорил царевич. – Запорошило глаза государю… Не видит он, куда идем!..
– Тише, родной мой!.. Могут услыхать… боюсь! – прошептала Елена.
Царевич, ничего не сказав, склонился к жене, крепко обнял ее.
– Прости меня! Недосуг мне с тобой миловаться, распря с отцом гнетет меня, гложет тоска… Оттого и бражничаю… Прости! Не гневайся!
– Бог с тобой, государь мой! Могу ли я гневаться на тебя? Того и в мыслях у меня не было.
Она крепко прижалась к широкой, могучей груди царевича Ивана. Лицо ее было печальное, бледное.
– Боюсь я, Иванушка, боюсь. Сны мне снятся худые… Не приключилось бы чего с тобою?
– Полно! Хуже того, матушка, что
– Да что тебе, батюшка?! Бог с ними! Ложись. Приласкай меня. Соскучилась я!
– Глупая! В дни горести, слез, отчаянья и смерти могу ли я не думать о своем народе, о злосчастии дворян?! Государь гоняется за суетными утехами. Честолюбие одолело старика. Никакая слава человеческая не изгладит пятна, причиненного безумством моего отца… Горе нам, горе!
Царевич Иван схватился обеими руками за голову, в ужасе глядя на жену.
– Успокойся! – поднялась она в тревоге. – Пугаешь меня! Не надо!
– Нет! Нет! Не пугаю!.. Возвышающий себя – унизится – так сказано в Писании… Бедный отец, государь!.. Все наши соседи-короли смеются над ним… Погоди, я пойду к Годунову. Он успокоит меня. Он – мудрый. Не люблю его, но он… тверд, бесстрашен… Погоди… И государь его любит.
Царевич быстро вышел из опочивальни жены.
Иван Васильевич велел огласить в Боярской думе извлеченную из сундуков копию донесения германскому императору Рудольфу его посла, некогда посетившего Московское государство, – Иоганна Кобенцля.
Немецкий посол расхваливал московский народ и царя, славил его могущество и даже намекал на замеченное будто бы им доброе расположение русских к латинской церкви.
«Несправедливо считают их врагами нашей веры, – писал он. – Так могло быть прежде, ныне же русские любят беседовать о Риме, желают его видеть, знают, что в нем страдали и лежат великие мученики христианства…»
Бояре и посольские дьяки с великим удивлением слушали громогласное чтение дьяком Леонтием Истомой Шевригиным этого, шесть лет назад писанного немецким послом, донесения.
«Чего ради понадобилась государю оная эпистолия? – думали они. – Мало ли всякого вздора пишут иноземцы о Руси?»
Чтение кончилось. Царь с веселой улыбкой обвел глазами толпу недоумевающих бояр и дьяков.
– Слышали, что говорит о нас немчин?
– Слышали, батюшка-государь, слышали! – ответили бояре.
– Писано то немчином три года спустя после злосчастной ночи, коя была у франков в канун Варфоломея… Мы видели, сколь доблестно святой отец латынской церкви одержал победу над еретиками… Три десятка тысяч невинных душ загубили в едину ночь его попы и богомольцы!.. Святейший папа на радостях крестный ход учинил в Риме, из пушек палил, пляски безумные на площадях устроил… Не за то ли мы латынскую веру полюбили?!
Недоуменное молчание было ответом царю на его странную речь. Бояре растерянно озирались по сторонам: что такое с государем? Не помутился ли у него рассудок от военных неудач?