Нея
Шрифт:
Вот так. Я рад до невозможности.
В голове было тихо, ни намека на то, что он думает что-то не то. Хотя он же как раз потерял нить, задание выполнено…
Наверху он одел высохшие брюки, сорочку, закупорился в свитер, очередной раз не найдя взглядом шляпы. Что ж, пора привыкать.
В кухне было убрано, чистый противень сох у раковины, столешница была застелена скатертью, пластиковой, ломкой, с рисунком домика среди коричнево-рыжей травы. Ни записки, ни других следов.
Виктор усмехнулся.
То
Нет, странно.
Он взял из угла совок и пластиковую щетку, поднялся снова (что-то он сегодня только и делает, что скачет вверх-вниз) и собрал остатки ужина и мясо. По хорошему, надо было бы пройтись влажной тряпкой. Впрочем, может, позже. Не загниет, но неприятно, да, неприятно. Потом, конечно, мумифицируется.
Виктор выкинул собранное в ящик на заднем дворе.
Шелестела трава. Он постоял, глядя на нее, на вывернутый только что, уже желтеющий клок. Подумал, что здесь все так, все желтеет и высыхает. Нет микроорганизмов. Нет разложения. Ничего нет.
Есть мертвецы и пыль.
Город опять был пуст. Вышагивая, Виктор щурился на окна. Пой, кричи, бейся в кирпичные стены — вряд ли кто-то появится, чтобы посмотреть на дурака.
Посмотрите на дурака-а!
Страх одиночества и смерти повалил его на асфальт. Он засучил ногами, тело заколотило крупной дрожью. Господи, господи, избавь, пожалуйста, я хочу, я желаю. Посмотри на меня, господи! Ну, найди меня за двенадцать световых!
Закровили в исступлении разбитые о кирпич костяшки, слезы сами потекли по лицу, а в голове молчали, в голове не наказывали, и от этого становилось еще страшнее.
Потом Виктор вспомнил, что его ждут. Провал, лебедка, растворившийся на пустом месте Неграш. Да, у него есть дело. Дело необходимо расследовать.
Он поднялся и долго стоял, прислонившись к пыльной стене. Все, сказал себе, все. Концерт окончен. Я рад. И, пошатываясь, побрел по улице, надеясь, что кто-то в нем автоматом знает, куда идти.
Слезы высохли. Все сохнет.
Равнодушная пустота обволокла душу. Я хожу по кругу, бултыхались мысли, борюсь, отчаиваюсь, снова борюсь, а затем становится все равно. Проходит какое-то время…
И все повторяется.
Я думал о повторении там, под душем, открылось ему. Что если цикличность, и сон цикличен, и бодрствование, то тварь как-то подчиняется этому циклу. То есть, если работает подсознание… Что следует?
Изобретать технику жизни во сне?
Ноги вывели его к привокзальному кафе. Он не ожидал, застыл перед витринным стеклом, чувствуя, как подступает тошнота к горлу. Черт, он же выблевал все. Откуда еще-то? Или это как раз от голода?
За витриной махал ему рукой повар-усач.
Колокольчик,
— Здравствуйте, — повар, улыбаясь, коснулся его рук своими. — Сижу здесь, кукую, никого не вижу, а тут вы. Вас покормить?
Виктор уклончиво мотнул головой.
— К вам что, никто не ходит?
— А кому здесь ходить? — оглянулся усач.
— Центральная улица, вокзал, и некому?
— Эх, новый вы человек… Три года вокзал строили, такую махину… — Повар вдруг замолк, уставясь куда-то внутрь себя пустеющими глазами.
Виктор вздохнул.
Лицо у повара было смуглое, костистое, нос с горбинкой, усы — пушистые. На правой скуле желтел заживающий синяк.
И он — тоже, подумал Виктор. Бунтует, соглашается, ходит по кругу.
— Простите, — ожил усач, словно забыв, о чем говорил до этого. — Хотите яичницы?
— Давайте, — решился Виктор.
— Тогда пойдемте на кухню, а? — виновато сморщился повар. — Честное слово, не люблю пустого зала. Расстраиваюсь.
Через скрипучую дверцу Калеб (да, Калеб, вспомнил Виктор) привел его в помещение за стойкой, центром которого выступала монструозная электрическая плита в пятнах разномастных варочных поверхностей. За плитой прятались раковины, шкафы и посудные полки. На дальней стене висели кастрюли и сковороды.
У окошка в зал имелся закуток с ковриком на полу, стулом и несколькими рядами пластиковых картинок, приклеенных к стене так, чтоб не видно было посетителям. На картинках сидели, стояли, изгибались обнаженные женщины.
— Вы не смотрите, это так, — смутился усач, когда Виктор наклонился, оценивая живописные позы. — Это когда делать нечего. То есть… Я, конечно, ничего не делаю, я просто смотрю, это красиво, вы не поймите… Ай, что я вам!..
Он махнул рукой (скорее, на свое косноязычие) и ушел к плите.
Женщины на картинках были все незнакомые, были и худенькие, и полноватые, молоденькие и за сорок, рыжие, в веснушках, темненькие и светленькие.
Виктор подумал: Кратовские.
Галерея поварских побед. За двадцать семь лет, наверное, победы случились не по одному разу. Приличное количество.
— Тут у вас, пожалуй, за полсотни, — сказал Виктор.
— Сорок семь, — вздохнул Калеб. — Только не хочу уже. Не любовь это. Механический аттракцион. Не хочу. Только разве…
Он замолчал, опустил на нагретую сковороду два белых кубика, и они, шкворча, истаяли в овальные лепешки с правильной формы желтком в середке.
— Что вы тогда здесь делаете, если никто не ходит?
— Работаю. Это моя работа — повар в кафе.
— А-а-а.
Виктор присел на корточки, рассматривая нижний ряд картинок.