Нежеланное путешествие в Сибирь
Шрифт:
Только вечером нас погрузили в вагон. На этот раз это был действительно вагон, в котором заключенных возили еще при Петре Аркадьевиче Столыпине, а может быть, даже во времена Ярошенко, чья картина так понравилась судье Яковлеву. В нескольких купе сидели несовершеннолетние правонарушители, так называемые «малолетки». Завидев меня, в очках и черном берете, который я купил когда-то в Риге, они с криком: «Музыкант! Музыкант!» — бросились к решеткам. «Да нет, это геолог!» — возражали им другие. Шум стоял невообразимый. «Дай закурить! Денег дай!» — кричали все вместе. Я сказал, что не курю и у меня нет денег, но следом за мной идет человек с большим мешком, и он даст каждому по куску сала. Под недоверчивые крики малолеток конвоиры повели меня дальше. Мы попали в узенькое трехместное купе вчетвером: я, Лева, старик плотник с Кубани и человек в красной рубашке, которого Лева даже угостил салом, так как вообще несколько заискивал перед блатными. Довольно
Почти всю дорогу до Томска я проспал, забравшись на самую верхнюю полку. Было нестерпимо жарко. Утром 19 июня мы прибыли в Томскую тюрьму; здесь нам предстояло узнать, в какие районы нас отправляют. Встретили нас очень дружелюбно, чуть ли не как гостей долгожданных, даже, кажется, говорили: «Отдохните с дороги». Мы свалили вещи во дворе тюрьмы и немного погуляли по травке.
После бани нас повели по камерам, наша камера опять почему-то оказалась в женском флигеле, на самом краю тюрьмы; опять, как первый раз на новом месте, меня охватила сильная тоска. Камера была довольно большая, выбеленная, окна с решетками, но без стекол, по-летнему. Уставлена она была своеобразными двухэтажными железными кроватками, такие же точно были и в Новосибирске. Они были столь шаткими, что стоило пошевелиться спящему внизу или вверху, как все сооружение начинало трястись и между верхним и нижним этажом начинались пререкания. Унитаза в камере не было, и мне однажды стало так плохо, что надзирательница сжалилась и выпустила меня раньше срока.
Гулять нас выводили в довольно милый дворик, где даже росло одно дерево, а на стене висело два плаката. На одном унылая женщина, одетая в длинное платье по моде сороковых годов, сидела, приложив платок к глазам, посреди бедной и кем-то развороченной комнаты, над этим было написано: «Вор несет горе трудящимся». На другом такая же примерно женщина в такой же позе сидела за столом, только вместо платка держала письмо, а рядом с ней стоял худосочный мальчик. Это называлось: «Твоя семья ждет тебя». Второй плакат почему-то очень раздражал заключенных.
Кормили исключительно скверно: в Томске, как я понял, не было круп, и утром, днем и вечером нам давали только суп, по вечерам он был цвета мыльной воды, в которой долго стирали белье, так что я отказывался его есть. Я потерял в дороге свой хлеб, и первый вечер мне пришлось бы плохо, если бы один старый лагерник, заметив мой голодный взгляд, не дал мне немного печенья. На следующий день я сам купил в ларьке сахар, масло и печенье и уже не зависел от тюремной пищи. После мыльного ужина Толя, тот, у кого была отобрана комната в Москве, идиллически вспоминал, как хорошо их в свое время кормили в детской колонии, даже давали котлетку на обед. Вообще многие по вечерам начинали вспоминать что-нибудь. Один старый ссыльный, который раньше был в ссылке в Якутии, рассказывал, как якуты любят своих собак. Один якут застрелил русского за то, что тот выбросил из машины его собаку, застрелил не сразу, а через год. Вообще, по его словам, русские ведут себя там грубо и заносчиво, а якуты довольно трусоваты. Еще он рассказывал, как якутки отучают своих младенцев кричать: едва младенец раскричится, якутка берет его за ногу и швыряет в снег, ребенок поплачет немного и замолчит, тогда она достает его из снега и относит в дом, но стоит ребенку снова заплакать, повторяется та же история; так маленькие якуты отучаются плакать.
Постепенно ощущение тоски проходило, я привык к нашей камере и вспоминаю о трех днях в Томске как не о самых худших днях моего пребывания в тюрьме. Пока я шел по этапу, тюремная тоска иногда схватывала очень сильно, и казалось, что будет невыносим пусть один еще только день в тюрьме, но потом это ощущение проходило, и можно было как-то жить дальше. На второй день в Томске вечером к нашему окну подошло двое коней, которые паслись на дворе тюрьмы, и тоже остро напомнили мне свободу. Я покормил их через решетку черным хлебом.
21 июня нам объявили, кого в какой район направляют. «Тунеядцев» майора, Леву, Бориса, Толю, старика-плотника, еще одного кубанца помоложе, по профессии комбайнера, и меня — направляли в Кривошеинский район, ближайший к Томску; туда же направляли Нинку, Зинку и еще двух женщин-«тунеядок», обе лет сорока. Большинство блатных — в районы ниже по Оби. Им сказали, что дня через два их доставят туда на самолете, и некоторые, как Генка, радовались, как маленькие дети, что полетят на самолете.
Днем всех «тунеядцев» собрали у начальника
В трюме, рядом с машинным отделением, было огорожено нечто вроде загона. Там было две камеры под углом друг к другу, отделенные от загона железными решетками, в одну поместили мужчин, в другую женщин; в проходе, сменяя друг друга, стояли конвоиры. Уцепившись за решетку, сквозь иллюминатор под потолком нашей камеры можно было видеть низкие берега Оби, поросшие кустарником. Всю почти камеру занимали сплошные нары, куда мы сложили вещи и сели сами. Из соседней камеры, чтобы освободить место для женщин, к нам подсадили мужичка небольшого роста, очень забитого; его везли на суд. Шел он по 206-й статье, как он сказал, «из-за бабы». В углу на стене я обнаружил след от пули, тут же на потолке кто-то карандашом сделал надпись, что в мае «здесь от пули конвоира погиб Саша Королев из города Александрова, 22-х лет». Я спросил конвоиров, в чем дело — может быть, он пытался бежать? Но они сказали, что дело было совсем не так. Вся камера была забита заключенными, а молоденький конвойный в шутку баловался с пистолетом, тот случайно выстрелил, и Королева убило наповал. Я спросил, что стало с этим конвоиром, предали ли его суду? Наши конвоиры ответили, что не знают, но что видели его на днях в полку на свободе.
На пароходе нам был устроен последний обыск, самый бессмысленный и унизительный. Обыск этот потребовал начальник конвоя, старший лейтенант с исключительно службистским и одновременно скотским выражением лица; как я заметил, его не любили и боялись сами конвоиры. Мы выходили поодиночке с вещами, и конвоиры у сапог начальника небрежно просматривали наше барахло; их очень заинтересовала моя американская шариковая ручка, но они ее не тронули. Бессмысленность этого обыска была в том, что мы с вещами возвращались в ту же камеру и вполне можно было не выносить те вещи, которые не хотели показывать. Так, я не вынес свой большой тюк, не потому, что там было что-либо криминальное, а просто мне не хотелось возиться развязывать и вновь завязывать его.
Под вечер, часов около десяти, мы прибыли в Кривошеино. Под любопытными взглядами пассажиров мы сходили на пристань, я увидел высокий песчаный косогор и маленькие домики наверху. Нас уже ждала машина открытый грузовик; нас встречал молоденький старший лейтенант, с приветливым выражением почти детского лица. Отделение милиции находилось недалеко от пристани, мы сложили вещи в коридоре, нас напоили невкусным цветочным чаем и начали разводить по камерам на ночь, последний раз.
В маленькой КПЗ, куда меня поместили, было очень душно и тесно, пахло обжитым человеческим жильем. Нас ввели туда, кажется, троих или четверых, и местных там было человек пять, так что улеглись мы на нарах, как сельди в бочке, а Леве даже пришлось лечь на полу. Тут меня несколько удивила местная патриархальность нравов. «Саша! — крикнул один из арестантов, погаси-ка свет!» И дежурный милиционер погасил свет в камере, хотя по инструкции он должен гореть всю ночь. Вещь в больших городах, конечно, совершенно невозможная. С нами в камере были местные «суточники», или «декабристы», то есть осужденные на несколько суток за мелкое хулиганство. «Местными» их можно назвать только условно, так как всё это оказались тоже «тунеядцы», но высланные уже много лет назад. Я поинтересовался, по скольку лет живут здесь «тунеядцы», легко ли получить «половинку», отбыть только предусмотренную указом половину срока. Мой собеседник сказал, чтоб об этом я не у него спрашивал. Он из Ярославля, его в 1960 году осудили на три года высылки, с тех пор прошло пять лет, он не только не вернулся, но и не знает, когда вернется, наоборот, к нему сюда уже жена приехала, потому что невозможно столько лет жить врозь. Я спросил, знает ли он кого-нибудь, кто ушел «по половинке», но он ответил, что нет. Остальные «тунеядцы» тоже таких не знали. Кое-как я заснул в эту ночь, мечтая о свежем воздухе, а утром был разбужен истошным женским визгом. В соседней камере ругались две местные бабы: одна обвинила другую, что ту «е… под гитару», а той это показалось обидно.
Утром нас всех выпустили на зеленый дворик, вышел молодой младший лейтенант, не вчерашний, а другой, с рассеченной губой и важным выражением лица, и представился нам, как «оперуполномоченный по ссыльным», или, как обычно говорилось, «комендант», то есть наше прямое начальство. Затем он стал поодиночке вызывать нас в свой кабинет, что заняло почти целый день. В ожидании вызова все гуляли по двору, ходили в столовую и по магазинам, я пошел на реку и искупался. В конце концов я вышел из тюрьмы, но, бродя по пыльным кривошеинским улицам, не чувствовал особой радости.