Нежность
Шрифт:
И тут начало до меня доходить что-то. Я ведь до этого не очень прислушивался, о чем это Федя и Костя с мужиками базарят. Думал, авторитетные хлопцы, так, работягам уважение оказывают. А тут разок слышу, мужик пожаловался, уши, дескать, опухли — курить нечего. А Костя ему говорит:
— Собрались бы человек пять мужиков, пошли к блатным, попросили бы в должок на курево, с получки отдадите. У них ведь деньги-то есть.
А мужик отвечает:
— Да, жди, так они и дали.
— Вы-то им дань платите и не в долг, — говорит Костя.
Мужик аж зубами заскрипел.
— Платим, — говорит, — а куда деваться?
— Может, пора и долги собирать? — лыбится Костя.
Вот тут-то до меня и дошло, куда они с Федей
Ох, и страшно мне стало. Ведь — это война. Слыхал я про такие перевороты. Кровищи не оберешься: блатные без боя власть не отдадут, а потом фраера на войну поднять — дело трудное. Бывали такие дерзилы, пробовали накачать фраера. Конечно, под блатными кому ж сладко. Мужики могут слушать, скрипеть зубами, а потом кто-нибудь из них сам же блатным и продаст, что такой-то воду мутит. Тут уж блатные ждать не будут. Это они общак простить могли. Им за пятерку какую-то под ножи лезть расчету нет, а когда до живота ихнего добираются, когда жить — не жить, тогда они все подымаются. Тем и сильна эта падаль. Да… Я как допер, чего затевают мои кореша, ночи две не спал, наверно. Думаю, хоть бы на этап кинули куда. Я бы в любом пекле согласился свои одиннадцать месяцев добить; и что у меня за фарт такой — всегда приключение на свою задницу нахожу.
И решил я потолковать, только не с Костей — с тем бесполезно, — а с Федей. Он же разумный мужик, должен понять, что гиблое это дело — фраеров мутить. Не тот фраер у нас на колонне, забитый, покорный; разве с такими перевороты делать.
Вот, значит, подкрался я как-то к Феде под настроение, как раз по пятачку крутились, а Костя пошел в санчасть уколы делать — у него весной такая цингища открылась, все зубы шатались. А все та голодовка, думаю, отдавалась. Значит, ходим мы с Федей по кругу, и я ему кидаю намек такой с дальним заходом.
— Что-то, говорю, притихли у нас блатные, Федя. Даже ласковые стали, не замечал?
— А чего им злыми быть. Мужики послушные, дань платят, надзор на крюку, педерастов в зоне хватает, — Федя отвечает.
И правда, думаю, чего им злыми быть. И про козлов Федя верно сказал. У нас их целая полуземлянка была, рыл пятнадцать. Так они и жили отдельно, твари эти. В их полуземлянку только блатные и заходили невест выбирать. Работяги их всегда презирали и в бараке жить не давали. А в столовой, не дай бог, чтобы кто-нибудь из них до общих мисок коснулся.
— Да, говорю, прав ты, Федя. Чего им злыми быть, если жизнь сытая и мужик приученый. Тогда они знают, что все на ять и ниоткуда не дует.
— Что ты вьешься, как комар над задницей? — Федя говорит. — Давай-ка без заходов.
Ну я и рубанул напрямую:
— Гиблое дело вы затеяли. Не пойдет мужик за вами.
Федя посмотрел на меня так, будто заплачет сейчас, и спросил:
— А ты за Костей пойдешь, если он завяжется? Ты же его товарищ.
— Я-то пойду, хоть кровь с зубов — мне же всего два лета осталось, но с товарищем до конца, — говорю.
— Вот видишь, значит, не посмотришь, что сроку мало. А почему ты думаешь, что остальные дешевле тебя. Один ты такой справедливый на всем свете?
— Нет, — говорю, — я не дороже других. Но то — мой кирюха. Он за меня, я за него.
— То-то и оно, что все вы — каждый за себя. Что ты, что твой кореш. Он за свое самолюбие любую кару не дрогнет принять, а на справедливость чихать.
— Эх, Федя, — говорю, — там, где справедливость была, там уже давно, сам знаешь, что выросло. А если Костя за свою гордость стоит только, то правильно делает. Неужели, за этих обезьян свою шею подставлять? Они будут блатных в гузно целовать, а ты да он — за них переживать. Нет, свинью теплое жрать не отучишь.
Ну разбежались мы. Пришел я в барак, забурился на нары и так, сверху, гляжу на мужиков наших. И думки меня рвут: что вы за люди, залезть бы вам в душу? Может, и не дешевки вы, и стоит за вас свой хобот подставлять и мне, и Косте, и Феде… Стал про каждого думать, и выходит, что любой — мужик ничего. А они снуют в проходе, кто у печи за столом сидит, кто — внизу на нарах.
Эх, думаю, каждый из вас хороший мужик. Почему же все вместе вы такая скотобаза бессловесная?
И тут аккурат Костя из санчасти пришел. Поклевали мы с ним, что от паечки осталось, и упали спать. Хотелось мне с ним поболтать, но смурной он был какой-то. Лег, укрылся, и глаза в потолок. Замечал я, что из санчасти он как не родной приходит который уж раз. Но не с ним одним такое бывало. Наша врачиха лучше любого кино доставала душу. Вот и не стал я с ним говорить. Еще мужики кругом укладывались, а разговор-то у меня не для чужих лопухов. Ну, погасили свет, кое-кто уже захрапел. Известно, кто не спит, — сразу рычать начинает: «Киньте в него сапогом, чтоб не храпел, зверина!» А только это дело бесполезное — все храпят, аж нары трясутся. Я вот не спал две ночи, так наслушался — будто трактора молотят. Словом, угомонились. Храпят. Портянки смердят. Крысы под полом пискают. Слышу, Костя мой вздыхает, ворочается.
Я ему шепчу:
— Ты чего?
— Да так, — отвечает.
Потом спрашивает:
— Ты давно здесь, не знаешь, откуда докторша наша взялась?
— Нет, — говорю, — я приехал, а она уже здесь была.
— Странно, не подходит она к этим местам.
— Кто ее знает, — отвечаю, — может, так. В душу-то не залезешь.
Правда, тогда мне ни к чему этот разговор был. Кто на врачиху из зэков не заглядывался! Только уж потом я понял кое-что. А тогда у меня разговор с Федей все не шел из ума. Ну, я взял и рассказал все. Так, шепотком, не дай бог, чтоб фраер услыхал какой. А Костя говорит:
— Вообще-то, гадов убивать всегда полезно. Но за кого-то там бодаться я не собираюсь. Есть, — говорит, — такая поговорка: каждый достоин той участи, которую имеет. Мне они на глотку не наступят, не пущу, а остальные — как им нравится.
— Ну и правильно, — говорю, — тут каждый за себя.
И отлегло у меня как-то с души. Нет, думаю, Федя, не тех ты хлопцев знал; Костю на эту мякину не купишь. И заснул я тут сразу, и хорошо так было, будто завтра мне на свободу выходить.
Ну вот, больше мы об этих делах не говорили с Костей. Скоро уже нас на повал вывели, и пошла-закрутилась житуха. С Федей мы по-прежнему якшались. А теперь в одном оцеплении с ихней бригадой в лесу были, так что не разлей вода. И тихо так жизнь катилась; уже лето комариков выслало.
И тут на зону этап прибыл небольшой. Все по первой судимости, по-тупости-по-глупости. Срока разные, но не очень — тяжеловесов не было. Пришел этим этапом один блатной, но тоже какой-то зачуханный, он и держался тихо. И еще один малолетка приехал, Шурик его звали. Такой смазливенький: серьги вдеть и — девка. Тоже приблатненный вроде. Но это для кого как. Я-то сразу прикупил, что он — домошняк, только из-под мамкиного крылышка. Может, и украл-то один раз в жизни, а туда же, стремится блатовать. Знаю я таких студентов прохладной жизни; они все воры, пока петух жареный в зад не клюнул. А льстит это молодякам-то таким. Я, дескать, жиган, джентельмен удачи. Только кому это лезет? У хозяина любой фраер за три версты видит, чем такие шурики дышат. Но дело прошлое, что смазливый пацан, так этого не отнимешь, розовенький весь такой, рожица как у куколки. Ну и Самовар его сразу под крылышко, так его по шерстке: «Шурик, Шурик. Ты, дескать, никому не спускай здесь, ты же — вор. А я тебя всегда поддержу…» Хитрая сука, гнилая, Самовар этот. Положил его рядом с собой, матрас ему ватный достал, рубашечку какую-то расписную подарил, сапоги кирзовые; у него там, под нарами, два чувала шмоток было — что у фраеров награбил, что выиграл, — играл-то он ничего. Да ведь всю дорогу в этой жизни вертится, еще бы в карты не уметь.