Нежность
Шрифт:
И Самовара мы вместе согнули. Дело прошлое, срамное, конечно, учудили, но я не жалею, такую гадину только так и уничтожать, чтоб другие не зарождались. Да, стремное было дело, но веселое, ей-богу, потешили души.
Был у нас на зоне нацмен один, Тарзаном его дразнили. Ох, и здоровый. Сапоги у него — сорок девятый размер, и пайку ему двойную давали. Если первый раз его увидишь — коленки трясутся от страха, такая дурмашина. У хозяина он давно был. Там, у себя в горах, нечаянно зашиб кого-то, ну и сунули ему на всю катушку. Сначала он в малолетках отбывал, а потом его на общак кинули. Вот бог сделал такого,
Ну вот, этот Тарзан все лазал в третью полуземлянку. А что, попал к хозяину пацаном, бабы никогда не пробовал, да разве для него нашлась бы какая. Вот значит и стал он любителем этих дунек. Костя и решил его уговорить. Уж не знаю, как он его раскантовал. Тарзан этот тихий, но упрямый был. Но уговорил. По-моему, он ему на всю получку шоколадных конфет купил. Это уж в следующую получку после Шурика было.
Ну перед тем как это сделать, пошли к Феде еще раз. И опять разговор вышел промеж ними. Федя сразу сказал, что он на такое не подписывается, но если шум получится, то чтобы мы с Костей к нему в барак пробивались, тут мужики не выдадут блатным. А потом спрашивает у Кости:
— Ты вообще-то понимаешь, что не лучше Самовара?
— Нет, не понимаю. Мне главное, чтобы Самовар уже никогда не пыхтел, — Костя отвечает.
— Да, — Федя говорит, — если я тебе случайно на хвост соли насыплю, то ты и меня убивать будешь. Что, разве не так? Ты думал, как на свободу выйдешь? Ведь срок-то любой проходит, и твой тоже.
Тут Костя ослаб как-то.
— Не знаю, — говорит, — не думал. Я предпочитаю здесь чувствовать себя человеком, чем затаиться до лучших времен.
А Федя стал такой грустный, и говорит:
— Да пойми ты, Костяша, не в этом человек. Ты не за Шурика, а за свою гордость. А сам ты слабак. Волк, он всегда слабее человека, хоть и сожрать может. Слабак! Сходи в санчасть, там тебе укольчик глюкозы сделают, подсластят кровь. В тепле отогреешься, перед бабой покрасуешься. Вот, мол, смотри, какой я гордый и обиженный. Ты ведь любишь, когда жалеют. Ты только других ни во что не ставишь.
Костя как вскочит, хотел что-то сказать, но посмотрел на Федю, глаза спрятал и — ходом из барака.
Весь день он ни слова не сказал, похудел даже. А пришли с работы, спросил:
— Ну, не передумал?
Я и пошел с ним, хоть душа и не лежала.
Пришли мы в сушилку, где шмотки вальщиков сушили. Маленькая такая темная будка; печь под сеткой и крюки, на которые мотки вешают. А сушила был такой дед Славка. Я раньше и не видел его на зоне. Знал, что есть такой сушила. Он так и тырился в этой сушилке, и тихий был старик. А тут пришли, и он навстречу тигром, глаза яростные. «Ну где, говорит, эта паскуда?» Мне и ни к чему раньше-то было — старик на зоне за полчеловека идет, а у него вон какая ненависть старая.
Тут и Тарзан пришел, всю сушилку сразу занял. Лампочка тусклая — своих рук не видишь, а он ворочается, бугаина, сопит. Ей-богу, плечом печку заденет и порушит. Ох, и страшна машина, но рожа испуганная. Ну стал Костя его успокаивать: не пускай, дескать, пузыри, я за все отвечаю. Потом покурили вместе, Костя и говорит:
— Ну, гасите свет. А я пойду, старшего блатного стакан водочки приглашу выпить с фраерами, за уважение, — усмехнулся так криво и ушел.
Погасили мы лампу и сидим, молчим. И муторно мне стало, так бы и сосмыгнул подальше. Тихо, вся сушилка шмотьем потным воняет, дымом. Я еще подумал, как это дед живет здесь? Я бы дня не выдержал, задохся.
Ну, слышу, идут. Пластины скрипят на подходе.
Открылась дверь и входит Костя, а Самовар — позади, сгорбился. Костя у двери тормознулся, пропустил его и сразу — за глотку, пригнул, голову под мышку зажал. Этот змей и пикнуть не успел. Я к двери подвалил на всякий случай, а дед ножом ему штаны располосовал. Ну, а Тарзан свое дело туго знал. Самовар только задергался. Потом Костя его отпустил, а мы снова в темноте затырились. А Костя ему говорит:
— Что, шакал, похмелился? На, закуси. — И как двинет ему в нюх, так Самовара и вынесло из сушилки. Мне из темноты хорошо видать было, как он кувыркнулся, а портки разрезанные в ногах запутались.
Костя вышел из сушилки и подался. Самовар так и не встал, пополз на карачках. Ну, мы втихаря разбежались с Тарзаном. Я сразу — в барак к Феде, думал, Костя там. Прибегаю, а он сидит на нарах у Феди, зубоскалит с мужиками, как ничего и не бывало. А меня колотун колотит.
Мужиков в бараке много, день-то хмурый, на пятачок никого не волокет. И блатные все тут, сидят кучкой в своем краю. Ну мне еще хуже, чем в сушилке, стало.
И тут Самовар заваливается, рожа разбита, глаз не видит, щека в грязи, штаны двумя руками держит. И с порога он сразу завыл шакалом: «Воры, меня изнасиловали».
И сразу весь базар затих. А Костя в проход вышел, поглядел на Самовара и как засмеется. Все молчат, а он заливается. Потом сел на скамейку у печи и лицо закрыл. А Самовар заплакал.
— Воры, это он меня… Зазвал в сушилку похмелиться, — плачет Самовар, и натурально так плачет, стерва, как пацан.
Костя голову поднял и говорит:
— Вот я тебя и похмелил, долго помнить будешь.
Тут воры повскакали — и к печи. Костя схватил скамейку, как двинет — их сразу человека три упало. И тут Федя крикнул:
— Мужики! Бей их, гадов! Кончилась ихняя власть!
И пошло гулять. Кто с доской от нар, кто с поленом. Много зла у работяг накопилось. Видел я, как два старика изловили Цыгана за руки за ноги, как хряпнули об печку горбом, так он даже не охнул. Словом, побоище то еще вышло. Кто успел из этих гадов спастись, те в запретку выскочили, а остальных работяги волоком тащили до вахты и, как дрова, навалили штабелем. И ничего, никого не судили. Нечем крыть было. Все-таки начальство понимало, что к чему.