Нежный бар. История взросления, преодоления и любви
Шрифт:
Я стал хроническим тревожным невротиком, в отличие от мамы, которая по-прежнему гнала от себя страхи пением и позитивными аффирмациями («Все будет хорошо, детка!»). Порой я даже начинал верить, что она ничего не боится, но тут с кухни раздавался крик, я бросался туда и обнаруживал ее стоящей на стуле и тычущей пальцем в паука. Раздавив его и неся по коридору до мусоропровода, я напоминал себе, что моя мама – вовсе не такая храбрая, что я – мужчина в доме, и от этого моя тревога возрастала вдвое.
Примерно раз в год мама бросала свой притворный оптимизм, закрывала лицо руками и рыдала. Я обнимал ее и пытался успокоить, повторяя те же самые позитивные аффирмации. Я в них не верил, но
– Ну что, друзья, – начал я, читая с листа. – Рад вас видеть, очень рад. Нет-нет, я не лгу. Да, сэр, ненавижу лжецов. Мой отец был лжецом. Сказал, что занимается туристическим бизнесом – потому что объехал автостопом всю страну.
Мама медленно отняла ладони от лица и уставилась на меня.
– Вот так, – продолжал я. – Отец говорил, что у нас в гостиной стоит мебель Людовика XIV. Потом оказалось, я не так понял – она должна была вернуться к этому самому Людовику, если до четырнадцатого мы не заплатим по кредиту.
Мама притянула меня к себе и сказала – ей стыдно так меня пугать, но порой она просто ничего не может с собой поделать. «Я так устала, – повторяла она. – Устала беспокоиться, и работать, и быть такой… такой… одинокой».
Одинокой. Я не обиделся на маму. Как бы мы ни были с ней близки, в отсутствие мужчины в семье мы оба порой чувствовали себя одиноко. Иногда это ощущение становилось настолько острым, что мне хотелось, чтобы для одиночества было другое, более звучное и длинное слово. Я пытался поделиться с бабушкой своими подозрениями о том, что жизнь отрезает от меня по кусочку: сначала Голос, потом Макгроу, – но она неверно меня поняла. Бабушка сказала, грех жаловаться на скуку, когда столько людей в мире пошли бы на убийство, лишь бы это стало их главной проблемой. Я объяснил, что мне не скучно, а одиноко. Она ответила, что я должен быть сильным мужчиной, как она меня просила. «Пойди, сядь на стул, погляди в небо, – сказала она, – и поблагодари Господа за то, что у тебя ничего не болит».
Я поднялся наверх, на чердак, в углу которого обнаружил магнитофон и пишущую машинку годов этак 1940-х.
Борясь с их помощью с одиночеством, я под музыку Фрэнка Синатры напечатал первый номер «Семейной газеты». Он датировался 1974 годом; центральную полосу занимала биография моей мамы и короткий анализ действий администрации Никсона. Дальше шла редакторская статья, посвященная международному траффику «мериуаны», и сумбурный обзор наших внутрисемейных отношений. Этот сигнальный экземпляр я передал деду. «Семейная газета? – спросил он. – Ха! Да у нас никакой се-се-семьи».
Решив, что издавать газету дальше не имеет смысла, я уселся на велосипед и заехал вверх по холму на Парк-авеню, где стояли самые старые и, на мой взгляд, самые лучшие дома в Манхассете. Катаясь взад-вперед перед величественными старинными жилищами, я заглядывал в окна и пытался разгадать главный секрет – как проникнуть внутрь. До меня долетал аромат дымка, поднимающегося из труб, пьянящий и сладкий. Богачи, решил я, наверняка ходят в какой-то особый магазин, где продаются дрова, пахнущие лучше духов. И там же, очевидно, они покупают свои волшебные лампы. Да, у богачей лучший фарфор, и ковры, и, естественно, зубы, но еще у них есть лампы, источающие мучительно уютное сияние. В отличие от ламп в дедовом доме, полыхавших с безжалостностью тюремного прожектора. Даже мошкара избегала этих ламп.
Вернувшись к деду, я снова пожаловался бабушке на то, что мне одиноко. «Пойди, сядь на стул, посмотри на небо…»
В общем, я решил спуститься в подвал.
Как бар, дедов подвал был темный, укромный, и вход детям туда строго воспрещался. В подвале гудел котел, переливалась выгребная яма, а пауки плели паутину размером с сети для тунца. Спустившись вниз по шаткой лесенке, я готов был в ужасе сбежать при первом же звуке, эхом отдающемся от цементного пола, но через пару минут обнаружил, что подвал – идеальное укрытие, единственная часть дедова дома, где можно остаться в тишине и уединении. Никто не найдет меня здесь, а котел даже лучше Голоса отвлекает от склок между взрослыми наверху.
Протиснувшись в самый дальний угол, я наткнулся на главное достоинство подвала, его скрытое сокровище. Затолканные в коробки и сваленные на столах, торчащие из старых чемоданов и рюкзаков, поджидали меня сотни романов и биографий, учебников и альбомов по искусству, мемуаров и практических руководств, заброшенных предыдущими поколениями разных ветвей семьи. Помню, я судорожно вздохнул.
Я влюбился в эти книги с первого взгляда – а предрасположенностью к такой любви меня наградила мама. С девяти моих месяцев и до момента, когда я пошел в школу, она учила меня читать с помощью забавных карточек, которые заказала по почте. Я до сих пор помню эти карточки, яркостью напоминавшие журнальные заголовки, с розовыми буквами на кремовом фоне, а за ними – мамино лицо тех же нежных оттенков, ее бело-розовую кожу и каштановые волосы. Мне нравился вид этих слов, их форма, едва заметная связь между красотой шрифта и красотой маминых черт, но покорила мое сердце их функциональность. Как ничто другое, слова организовывали мой мир, привносили порядок в хаос, делили его на черное и белое. Слова помогли мне организовать даже родителей. Мама была печатным словом – осязаемым, настоящим, реальным, а отец устным – невидимым, эфемерным, мгновенно превращающимся в воспоминание. Было нечто успокаивающее в этой строгой симметрии.
В тот момент в подвале мне показалось, что я грудью встречаю приливную волну слов. Я открыл самую большую и тяжелую книгу, какую смог найти, историю похищения Линдберга. С учетом маминых предупреждений относительно моего отца, я чувствовал некоторое родство с ребенком Линдбергов. Я рассмотрел фотографии его маленького тельца. Познакомился со словом «выкуп», решив, что это нечто вроде детского пособия.
Многие из подвальных книг были сложноваты для меня, но я не беспокоился, готовый довольствоваться тем, чтобы просто разглядывать их, пока не наступит время прочитать. В картонной коробке меня поджидало новое открытие: полное собрание сочинений Диккенса в роскошных кожаных переплетах, и из-за бара я оценил его выше всех остальных изданий, заинтересовавшись тем, что там написано. Я принялся разглядывать иллюстрации, особенно с Дэвидом Копперфильдом в баре, где он примерно моего возраста. Подпись гласила: «Моя первая покупка в пабе».
– О чем это? – спросил я деда, показывая ему «Большие надежды».
Мы с бабушкой как раз завтракали.
– О мальчике, у которого были большие н-н-надежды, – ответил он.
– Что такое надежды?
– Это пр-пр-проклятие.
В недоумении я проглотил ложку овсянки.
– Например, – продолжал дед, – когда я ж-ж-женился на твоей бабке, у меня были большие н-н-надежды.
– Прекрасная манера объяснять вещи внуку, – заметила бабушка.
Дед горько хохотнул.