Нежный театр (Часть 1)
Шрифт:
– Во дядя Жора, даже снастей у него нет, ну что за дела. Дом править не хочет, говорит, – так помру, мне ничего не надо. А ему и так каждый рад что-то дать. У нас тут не жадные все. Вот хоть мать мою возьми. Пока я в больнице – так она всех там закормит. Все мне говорит: «Хорошо хоть врачи близко, а то ты блаженным бы стал совсем». А я и так – блаженный.
От улыбки его лицо утратило признаки возраста и обычного беспокойства. Я уловил как мягки его губы. Он мог говорить о чем угодно. Он мог декламировать таблицу умножения, перечислять названия месяцев.
Он стоял предо мной – сухой, растерянный, какой-то дивный и опрятный, вовсе не жалкий. В миг уразумев
И он продолжал, так как уже не мог остановиться. Он торопился, он не мог придумать ничего иного:
– А как у него, у дяди Жоры, баба-то померла, так про него вообще позабыли.
Он смотрел мне в глаза. Он смотрел так, словно истекал откуда-то – густой и одновременно легкой струей. Не характер его взгляда, не напряжение, связавшее нас, а это течение, у которого не было истока и конца, заполонило меня.
Я различил сколь мал его зрачок, помещающийся на светло-серой радужке – зернышком стрекозьего зародыша на вывернутом исподе перловицы, икринкой на вершине светлой сферы. На Толяне словно темнеет тень насекомого. Я почему-то погладил его по плечу, по пересохшей хитиновой рубашке, почувствовав как подалось ко мне его тело. Он словно заражал меня. Невозможностью. Я не мог произнести ни одного связного звука. Ни то что слова. Я слушал и смотрел.
Он как-то тихо тянул мелодию:
– Он может погоды угадывать заранее и вообще почти нормальный. Как мы с тобой, к примеру. А?
Он продолжал, будто мне не хватало ясности в том что он только что сообщил. Будто не мог перестать:
– Да, совсем позабыли, уже и в сельсовете перепрописываться ему не надо. Он туда трезвый идет, а его воротят, иди назад, нынче не требуется с тебя ничего, живи, дурак, так. А как только его дураком назовут, он в раж впадает, может молчать с неделю или две…
Он как-то кратко хохотнул, поперхнувшись словами как слюной, окончательно смутился. Мы стояли молча. Друг перед другом, как развернутые статуи. Как заключенные за одно и то же в две разные далекие тюрьмы. Ни подкоп ни общий побег были невозможны. Я захотел потереться о его тело, как воробей, купающийся в пыли. Чиркнуть, вспорхнуть. [67]
67
Я никогда в таком регистре не разговаривал ни с какими мужчинами, вернее это они со мной так не говорили, ведь со всеми остальными меня ничего не перемыкало, как с ним – моим бедным несчастным обделенным Толяном. С ним, обреченным всегда сквозить, став прорехой на моем прошлом. Но иногда я вдруг чую: промельком – во время киносеанса на экране, случайно – в густой толпе, меня достают обрывки того неповторимого тона. Будто меня достиг сегмент музыкальной фразы, извлеченный самым искренним инструментом, лишь часть фразы, чей прекрасный завершенный рисунок искренности, просьбы и тоски мною окончательно позабыт. И я не знаю, плачут ли от этого.
Краткость этого обмена, мое исчезнувшее время, вихрятся в моей голове как найденное и ускользнувшее доказательство.
Доказательство чего?
О, самого главного…
Того, что я не узнаю никогда.
Еще один толчок, одно движение…
Я хочу расцеловать его, будто опьянел. Медленно, не отрывая своих губ от его. Я своими глазами уже сделал это тысячекратно. Легко уяснил все их чувственные свойства – сухость и податливость, мягкость и отзывчивую кротость. Я знал. Уже знал как он ответит мне.
Я нуждаюсь только в нем.
Вдруг я понимаю это.
Так же как и то, что моя нужда не будет утолена, и так страстно желаю его, что не могу сдержаться. Я стекаю к его ногам.
Но я сдерживаюсь.
Под выспренными перестоявшимися небесами.
Мне становится понятно, что не сместившись ни на йоту, оказываюсь во власти не совершенного действия, которое никогда не насытится смыслом нашего чувства. Оно, не высказанное, невозможное, вот-вот схлопнется, исчезнет, повреждая меня. Я только и могу сказать ему:
– Ну, Толян, ну, Толя…
Я смолкаю. Я понял, что все уйдет в эту сухую почву. Смолкаю. Как низкая крона, с которой секунду назад снялись все птицы. Я остаюсь в плену этого дня. [68]
Он смотрит вниз, потом на меня, и я почувствовал по одному мимолетному движению бровей, губ, как хмель этого мира проницает меня.
Вот он отрывается, не пожелав ни на миг оставаться моей частью. Нечего не объясняя уходит. Ровно шагая вперед. Колени его перетирают холстину штанов. До меня доносится шершавый звук.
68
Я увидел этот случай скупой очевидности своего чувства как доказательство. Не леммы и не теоремы. Само неотменяемое доказательство, – во мне развернулся его могучий ход. Все стало очень простым, но невыраженным, так как этого не требовалось. Приметы мира стали рыхлостью, и я перестал понимать законы. Еще немного и я замычу…
Я увидел, как он ступает в мягкий покров пустой улицы. Как на него удивленно смотрит пестрый петух, важно вышедший через прореху в заборе. Толян на мгновение приостанавливается, характерным жестом подтягивает просторные штаны, едва достигавшие щиколотки. Всунув руки в глубокие карманы, будто собирался доставать сразу два заряженных револьвера, как в вестерне. Петух боком отходит.
Смотря ему в спину, удалявшемуся в дневной жар, я впервые прочитал его сполна, как иероглиф. И никакого смысла кроме обиды, доброты и угрюмства в нем не обнаружил. Он все еще переминался на пороге своей непомерной жизни, едва ли начавшейся, но уже ставшей неизменной.
Я отчетливо увидел, как он шел вперед и хлюпал растоптанными всепогодными ботинками без шнурков. Он носил их на босу ногу. Я увидел, как его ноги шли отдельно от тела, – они вталкивали его в жар, а он сопротивлялся.
Я не мог представить его детства. Я был уверен, что он не умеет ездить на велосипеде, играть в простые игры. Читал ли он книги – вот загадка. Он опять подтянул штаны. Бедный добрый человек. Сердце мое сжалось. Мой Толян. Эти слова прозвучали во мне, как «прости». Я понял, что полюбил его. Хотя бы за то, что он понял на моих глазах простую истину – две минуты назад в доме старика он увидел себя. Но картошку ему никто не прополет. Нет ничего бесполезней моей любви. Я прочувствовал ее как шантаж.
___________________________
Перед моими глазами струится лента кино. Это так красиво, что уже и неправда. Я чувствую только напряжение и бесконечную протяженность этой сцены.
Холодноватый свет. Он поднимается от плоской почвы, а не нисходит с небес.
Так бывает, когда начинаешь плакать, и слеза застит самый низ зрительного поля, пока ее не сморгнули.
От меня отступает многообразие моей жизни, обесценивая все прошлые переживания.
Они перестают меня касаться, так как, так как, так как…