Нежный театр (Часть 1)
Шрифт:
Его молчание – суровое и весомое, никогда не позволит мне сократить это расстояние.
И если он будет мне чем-то светить, то не испуская, а поглощая и впитывая свет, образы, всего меня.
Странным образом приманивая, но только отгоняя и отталкивая.
Я хочу вспомнить его походку, и не могу.
Я делаю усилие припомнить, как он улыбался – и у меня ничего не получается.
Ничего не помню кроме топающего решительного шага.
Он им нагоняет меня, но лишь когда от меня удаляется.
Даже разверстый, он остался для меня совершенно непроницаем.
Мне не к чему было прикладывать силы.
Мне
Любовные персидские стихи.
Я поежился.
Его одобрение было мне безразлично.
Я пошел за ней. Через несколько шагов мы оказались в чистейшем девичьем кабинетике. Пишущая машинка, поперхнувшаяся листом протокола. Задорный календарь на стене. Блестящий серебристый чайник. Вещи заявляли о том, что невзирая ни на что – жизнь, жизнь, циничная жизнь, отовсюду прущая, продолжается. У стенки стояла голая жесткая тахта для слабонервных, а рядышком в низенькой тумбочке, наверное, коллекция нюхательных солей. Но мне не было дурно. Мне было неплохо.
Мы сошлись и разошлись не поцеловавшись. Мои неплотные засосы в шею не в счет. Я ведь хотел поцеловать ее под шлемом. Но она отстранялась.
Скорый оргазм настиг меня игрушечной смертью. Я обмер, добравшись последним толчком до точки. Я, став парафиновым зайцем, мишкой, щенком согнулся и оплавился. Кроме той точки во мне ничего не оказалось. Она была последней. Из всего того, что я имел.
Я кончил в девицу очень быстро наверное потому, что мы легли с ней на узкую тахту как-то боком, и она, выгнувшись, повернулась ко мне спиной – может, не захотела видеть, на кого я хоть отчасти походил.
Но то ли поза привела меня в состояние моего детского бреда, то ли машины неслись ревмя ревя, что было сил.
Ведь его последний город стоял на холмах.
Что почувствовала она, волновать должно только ее. И мне взбрело в голову, привиделось, подумалось, что это отец мною кончил, содрогнувшись моим телом, в эту некротическую прекраснокосую девушку. Ведь ей предстоит усердно прикасаться к его останкам самой последней из всех живых. За небольшие, в сущности, деньги.
И никакого кощунства в том, что я имел сношение не так далеко от его пустого препарированного тела. В десяти метрах по узкому коридорчику. Ведь он на самом деле стал равен изображению самого себя, что я хранил в себе и ни однажды разглядывал. Я наконец захлопнул этот том с картинками. Я ничем не был потрясен.
Я застегиваю брюки.
Из-под тахты выходит преспокойный пестрый кот, он без удивленья глядит на меня и потягивается.
Я хочу орать во весь голос.
Вид этого животного разнуздал меня.
Со дна водоема, куда слились и ужас и отчаяние и последняя понурость перед ними, не ужаснувшими меня, я прохрипел:
– Ты, убери отсюда этого кота! Убери кота! Ты! Ну, убери же…
У меня ломаются колени, и я заваливаюсь как манекен на скользкие кафли полов.
Меня рвет желтой пустотой.
Она говорит слишком спокойно и примирительно:
– Ты что думаешь, он это есть станет? Да перестань…
Умиротворение настигает меня.
Белый воробей золотым клювом стучит в жесть широкого подоконника. С другой стороны окна. У него голубые бусинки глаз. Он все время смаргивает. [80]
___________________________
В
80
Перед самыми похоронами я купил в ближайшей к госпиталю церкви самый маленький беленький крестик. И положил в нагрудный карман отцовского кителя, когда остался один у его гроба. Сквозь плотную ткань я не почувствовал холода его тела. Что-то недвижимо-твердое. Вот и все. За границей температур.
Так вот, после кремации я нашел крестик в своем кармане.
Завернутым в бумажку.
Но ведь на самом-то деле я его положил ему…
И это единственное во всей этой истории, над чем я никогда не задумываюсь.
Я гляжу из своего тела на этот вечерний мир неумолимыми глазами. Эти идущие мимо девицы на позднем выданье, эти парни, раздумывающие, которую из них одарить собою, эти угнетенные тоской пары не значат для меня ничего. Я не могу представить их в любовном напряжении или в пароксизме боли. Даже голыми мне вообразить их затруднительно. Как надо воображать себе. Нахмурив лоб или улыбаясь? Разве их покинула реальность, что когда-то жгла и волновала меня?
Желтый искусственный городской свет липкой мочой заливает стогны.
Я не хочу в него наступать.
Мы идем по тихому мягкому тротуару улиц сначала вниз, повторяя рельеф меняющего города. Я путаюсь в названиях этих заповедных мест. Мы встречаем пьяных. Они шатаются и клонятся к выступам – как порождение темноты и ветшающей застройки, разбитой дороги, заросших палисадов, колонок с водой, помоев, выплескиваемых хозяевами прямо на обочину. Я, не видя, поедаю глазами видимое, опускаю его на свое темное воспалившееся дно, – зрелище не захватывает и не увлекает меня. В нем, настолько чужом, нет ничего принудительного.
Меня ведут.
Я чувствую как ловко ступают женские туфли по улице, как они ее попирают так легко и чувственно, что во мне растет волна негодования, обиды и ревности. Хочешь, я лягу пред твоими туфлями в высохшие комариные плевки и тараканий кал? Я вопрошаю пересохший клен и водонапорную колонку, откуда Медвежонок носит каждый день воду. Зачем он это делает, ведь можно включить электронасос и накачать в титан для ванны и в емкость для сортира, кухни и т. д.
Трудолюбивый Медвежонок…
Армейские наколки в золотой шерстке.
Сейчас мы купим самогон, разлитый в полулитровые кефирные бутыли. Теперь никто не знает, что это такое. Какая это прелесть. В идеальное устье бутылки входит средний мужской член, как в рот макаки полутора лет. За связь с макакой не обвинят в педофилии.
Не так ли, Медвежонок?
Я начинаю бредить.
У вас, зверей, свои дела, я в них мало понимаю, так как живность, кроме безгласных рыб, ненавижу.
Все-все будет перемолото – камни, домашние животные, девки на выданье.