Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе
Шрифт:
Встретил меня на знакомой остановке и отвез к Лосевым Михаил Гронас, Лешин младший коллега и товарищ, поэт. Выглядел Лосев скверно: очень похудел, глаза его были обведены темными кругами, передвигался через силу. Зная, что процедура, которой подвергается Леша, называется диализ, но не представляя себе ее по существу, я спросил Лосева, можно ли его обнять. “Можно”, – ответил он. Сели за стол – Нина, Леша, Миша, я. Здесь-то по ходу дела я и сказал ему с деланой бодростью, что он – старшой в нынешней поэзии и хотя бы поэтому просто обязан выздороветь. “Не дождетесь”, – усмехнулся Лосев. Вскоре он ушел к себе на второй этаж, а оставшиеся за столом продолжали невеселые возлияния.
Утром следующего дня Лосева повезли на процедуры, а я, разбитый после вчерашнего, впервые не пошел бросать мелочь в водопад, а просидел в саду на краю обрыва вплоть до своего вечернего выступления, прикладываясь к графину с виски, вынесенному по моей просьбе Ниной, и бездумно
Меня познабливало, и я ушел к себе наверх в гостевую комнату, разделся, снял с полки том “Неподцензурной русской частушки”, лег и листал, с профессиональным удовлетворением отмечая, что почти все из этого срамного свода мне знакомо. Тихо постучали в дверь. На мой призыв в комнату вошел Леша с глуховатой цитатой на устах: “Наедине с тобою, брат, хотел бы я побыть”. Я в ответ кивнул на свое – на сон грядущий – чтение и сел в кровати. Виртуоз черного юмора Лосев коротко улыбнулся (“брат” в одних трусах с томом матерщины на коленях) и попросил меня в случае чего позаботиться о публикации в России его неизданных сочинений. Я отвечал какими-то сообразными моменту благоглупостями, которые он с пониманием прервал и пожелал мне спокойной ночи.
Чем свет я второпях уезжал; почему-то решено было ехать в Нью-Йорк не автобусом, как обычно, а поездом с полустанка White River. Подвозил меня до станции Миша Гронас.
В общих чертах я помню предыдущие проводы, когда провожал меня Леша: павильон автовокзала, ритуальные препирательства у кассы, кому платить за мой билет, заканчивавшиеся неизменно в его (то есть в мою) пользу, приступ прощальной застенчивости, неуклюжее объятье, последний обмен улыбками – он с тротуара, я вполоборота со ступенек автобуса… Всякий раз я прощался с ним будто навсегда, потому что поездка в Америку – дело случая и никогда нет уверенности, что окажешься в этих краях снова. Теперь, именно из-за абсолютной уверенности, что мы видимся в последний раз, попрощались и вовсе наспех. Каким-то боковым зрением я крепко-накрепко “заснял” две согбенные фигуры на крыльце деревянного дома.
Вскоре из Москвы я написал Лосеву:
Дорогой Леша,
я вернулся домой. Самое сильное американское впечатление, на этот раз, дистанция White River Junction – Penn-Station на поезде. Такой провинциальной + осенней Америки я еще не видал. Спасибо обстоятельствам.
Деньги тоже получены и отданы до единого цента семейному казначею, Лене. Спасибо Вам.
Теперь о главном, о Вашем здоровье. Издали и по слухам все казалось куда мрачнее. При свидании я бы, скорей всего, ничего не заметил, не знай я загодя о Вашей болезни, – так бодро Вы держались. Меня, честно говоря, больше диагнозов огорчило, что у Вас, чего Вы и не скрываете, пропал вкус к жизни. И я, и мои домашние, и многочисленные Ваши читатели, почитатели и доброжелатели, о существовании которых Вы даже не подозреваете, от всего сердца желаем Вам, чтобы этот вкус Вы снова припомнили. “Клейкие листочки” и прочую гиль.
Я никогда не болел так серьезно, как Вы сейчас; мне покамест не было семидесяти с гаком лет… Это я к тому, что мое благодушие, понятное дело, немного стоит, поскольку не подкреплено личным опытом. Но никаким иным способом у меня, увы, не получается выразить Вам своей любви и поддержки. Извините.
Нине – наши поклоны.
Ваш С.
Вот его ответ:
Дорогой Сережа,
Ваш приезд был единственным отрадным событием за последние полтора месяца. Не то чтобы все было мрак и отчаяние, но ничего радостного не происходило, а тут произошло. Вы напрасно трактуете мое состояние как потерю интереса к жизни.
Интереса-то, как сказал бы Юз 21 , до хуя, просто главным и неожиданным для меня самого, modus– ом vivendi, стало спокойное приятие того, что со мной делается.
А я между тем опять в больничке. Поехал в среду утром сделать пустяковую операцию на руке, необходимую для диализа. После операции должен был вернуться домой, но вдруг начал задыхаться. Тут, правда, мелькнула мысль, что хорошо бы потерять сознание, а то и помереть, чем это. Примерно через час меня привели в порядок. Теперь врачи осторожничают, проверяют, не был ли этот приступ инфарктом. Я думаю, что нет. Но даже если и был, фиг с ним. Чувствую я себя нормально. Комната у меня отдельная. Окно во всю стену. За окном великолепная золотая осень. Могу и выйти, посидеть на лавочке, подышать осенним воздухом. Читать тянет русскую прозу. Вчера попробовал раннего Алексея Толстого (очень плохо) и прежде
Как только буду дома, а произойдет это, наверное, в среду, пошлю Вам, как условились, все стихи после последней книжки, а потом и черновики мемуарных заметок 22 . После Вашего отъезда меня навестила Ксения, московский адвокат, описанная в моем травелоге 1998 года. Она объяснила мне, как юридически оформить Ваше право распоряжаться моим литературным наследием в России. (Мое литературное наследие!) Это несложно: в общем-то, требуется только заверенное американским нотариусом письмо.
Спасибо Вам! Обнимаю. Нина шлет нежнейший привет. И Лене наши поклоны.
Леша
21
Юз Алешковский.
22
Речь идет о двух вышедших после смерти Л. Лосева книгах: “Говорящий попугай” (СПб.: Пушкинский фонд, 2009) и “Меандр: Мемуарная проза” (М.: Новое издательство, 2010).
На мое следующее письмо он не ответил, и я взял за обыкновение изредка звонить ему. В один из этих телефонных разговоров речь зашла о “писательском” учебнике русской литературы 23 , в написании которого Лосева и меня пригласили поучаствовать. По поводу героя моего очерка Леша сказал, что вообще-то не любит психоаналитического подхода к искусству, но Бабеля считает прирожденным садистом, – и сослался на его ранний рассказ “Детство. У бабушки”. Лосев тоже собрался писать. Но, увы, через несколько дней выяснилось, что одобренный редакцией выбор Лосева ею же задним числом и отменен: “лосевский” классик оказался уже “распределенным”. Лосева, человека слова, конечно, покоробила такая безответственность. Уладить это обидное недоразумение не удалось.
23
Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. СПб.: Лимбус Пресс, 2010.
Вскоре Леша перестал отвечать и на телефонные звонки.
7 мая 2009 года от Михаила Гронаса пришло сообщение: “Lev Vladimirovich umer v 2.15 dnia, tak i ne prishel v soznanie”.
Смерть близкого человека повергает нас в состояние какого-то отроческого горя, сильного и незамутненного. Трудно передаваемое ощущение невосполнимой утраты, непременно вины, благодарности, осознание трагической конечности всего, что дорого, к чему привязался, как насовсем…
2009
Олимпийская игра
Принципиальный индивидуалист Иосиф Бродский, сравнивший свою судьбу с участью одинокого ястреба, умер и вскоре стал кумиром широкой публики. Есть во всякой массовой экзальтации что-то ненастоящее. Кроме того, трезвеющая публика имеет обыкновение рано или поздно бросаться в другую крайность, и здесь неизбежна несправедливость, сопутствующая всякому ухудшению отношений. Всеобщая и обязательная любовь интеллигенции к Хемингуэю с последующим мстительным разочарованием – тому подтверждение. Будет очень жаль, если настанет время, когда читательское похмелье и фамильярность газетчиков не пощадят поэтических и человеческих заслуг Иосифа Бродского. Мне известно только одно средство избежать этой неприятности: не славословить за компанию, разобраться в собственных чувствах.
Последние двести приблизительно лет поэты напрямую вторгаются в свои произведения на правах главного героя. Творчество уподобляется автопортрету. Романтизм и предполагает такое вмешательство художника в собственное изделие. В читательском восприятии лирический герой и автор – одно. Отход от этого единства требует особых авторских оговорок:
Как будто нам уж невозможно Писать поэмы о другом, Как только о себе самом.Жесткое требование жить “как пишешь” и писать “как живешь” налагает на автора обязательство соблюдать подвижное равновесие между собой-прототипом и собственным запечатленным образом. “Отсюда следует, что прием переносится в жизнь, что развивается не мастерство, а душа, что, в конце концов, это одно и то же” (И. Бродский). Автор старается вести себя так, чтобы не бросать тень на лирического героя, а тот, в свою очередь, оставляет автору хотя бы теоретическую возможность отождествиться с вымыслом. В этих драматических взаимоотношениях сочинителя и сочинения – особая прелесть романтической поэзии: кто кого?