Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе
Шрифт:
В литературных же героинь я с полуоборота почти не влюблялся еще и потому, что сердце мое несвободно: вот уже сорок с лишним лет (с перерывами на приступы головокружения от Настасьи Филипповны или Лолиты) я привычно, ровно и восхищенно люблю Татьяну Ларину. Она нравится мне целиком и полностью, мне дорог каждый поворот ее вымышленной судьбы. И томительная одинокая юность, и книжная страсть к заезжему оригиналу, и отчаянное объяснение в любви к нему. И каждый раз меня всего перекашивает от жалости, когда Онегин с несколько картинным благородством учит ее уму-разуму. Я сопереживаю ее вещему сну, как можно сопереживать бредням только очень близкого человека. Меня восхищает ее столичное преображение – вернее, ее такое, именно женское, приятие страдания и пожизненной неудачи как данности, с которой следует с достоинством смириться – будто женщине ведомо что-то более важное, чем стремление к счастью. Что? Мужчина бы, скорее всего,
Это непостижимое поведение помогает читателю-мужчине разобраться в себе и понять собственную актерскую, азартную и неблагодарную природу: тяготиться тем, что есть, искать от добра добра – и рвать и метать из-за утраченного по своему же небрежению!
Вспомним финальную сцену “Евгения Онегина” – по существу водевиль (“Муж в дверь – жена в Тверь”): прекрасная, неубранная и заплаканная женщина, коленопреклоненный обожатель (ему наконец-то не скучно!), муж на пороге комнаты – и не какое-нибудь там недоразумение в штанах, которому рога только к лицу, а седоголовый, видавший виды генерал, привыкший к заслуженным почестям.
Набоков глумливо заметил, что нечаянно вырвавшееся признание Татьяны: “Я вас люблю (к чему лукавить?)…” – “должно было заставить подпрыгнуть от радости опытное сердце Евгения”. Если Набоков прав и Онегину, пусть и за пределами пушкинского романа, все-таки суждено добиться своего, то читатель медленно, но верно окажется на территории другого шедевра русской литературы – “Анны Карениной”, где герой стоял над своей добычей, как убийца, “с дрожащей нижней челюстью”, а героиня – чувствовала себя “столь преступною и виноватою, что ей оставалось только унижаться и просить прощения…”.
Но даже в этом случае, независимо от вопиющей фактической банальности произошедшего (впрочем, не большей, чем водевильная концовка романа в стихах), ничему флоберовскому, жалко-тривиальному мы свидетелями бы не стали и никому бы из героев не поздоровилось – высокая трагедия гарантирована. Залогом тому перво-наперво присутствие в любовном треугольнике Татьяны Лариной.
Но Пушкин расчетливо – минута в минуту – обрывает повествование на полуслове, оставляя свою несчастную героиню на идеальной недосягаемой высоте, откуда она “сквозь слез” на веки вечные говорит “нет” Онегину – и вообще нашему брату.
2008
Самодержавие, православие и народность Лермонтова
Родина, “Когда волнуется желтеющая нива… ”, Сон
Родина
Чувство, описанное в стихотворении “Родина”, вполне может быть, вопреки сословной принадлежности автора, охарактеризовано как интеллигентское.
В сравнении с патриотизмом Пушкина, громогласным, восхищенно-имперским – и географически (“От финских хладных скал до пламенной Колхиды”), и этнографически (“и гордый внук славян, и финн, и ныне дикой тунгус, и друг степей калмык…”), патриотизм Лермонтова камерный, причем – демонстративно камерный. Если парадные нотки изредка и слышатся, то в речи персонажей из простонародья, вроде старого вояки, рассказчика из “Бородино”.
Так же современна и свободна от каких-либо конфессиональных примет и религиозность Лермонтова – чему примером стихотворение “Когда волнуется желтеющая нива…”.
***
В стихотворении не помянуты ни институт церкви, ни религиозные предания, ни людская молитвенная общность – ничего этого нет, а есть лирический герой, который под впечатлением от красот природы согласен признать бытие Божие.
Получается, что в вопросах патриотизма и религиозности Лермонтов чуть ли не либерал. Во всяком случае, принципиальный вольнодумец и одиночка.
В то же время в поэтической практике Лермонтов не раз примыкал, и снова же вопреки собственной сословной принадлежности, к благородно-анонимной традиции фольклора. Эта фольклорная составляющая слышна не только в стилизациях, вроде “Казачьей колыбельной”, “Песни о купце Калашникове” и помянутого “Бородина”, но и в таком с виду образцово лирическом стихотворении, как “Сон”.
Сон
Как-то я вызвался прочесть его на публику и обнаружил, что за годы чтения наизусть непроизвольно заменил кое-какие эпитеты и глаголы другими, близкими по смыслу. Но удивительно, что именно это стихотворение не сильно, на мой вкус, страдает от подобных вольностей, что роднит его с устным народным творчеством.
Декорации “Сна” вполне реалистические. Пейзаж, на фоне которого умирает герой, не романтически-бутафорский, а достоверный. Кто бывал в тех краях, мог обратить внимание на лысые, выжженные солнцем горы. Герой видится нам не в отвлеченно-поэтическом одеянии, а в офицерском окровавленном мундире, и веселый дамский разговор происходит в довольно узнаваемом помещении. В похожей зале лирический герой другого стихотворения Лермонтова в дурную минуту едва не бросил в лицо собравшимся “железный стих, облитый горечью и злостью”.