Ничтожная личность
Шрифт:
Несмотря на веселую мину, можно было подметить во всем лице Кирпичева большую безмерную усталость. Я заметил, что несколько раз он поднимал руку, собираясь, очевидно, поправить скривившееся на носу пенсне, но рука останавливалась на половине и падала, будто-бы возложенное на нее предприятие казалось ей непосильным и требующим затраты громадной энергии.
— Прямо-таки я даже удивляюсь, что застал вас дома. Первого теперь такого человека встречаю, со старозаветными традициями.
Я поспешил
— Это совершенно случайно! Редкий случай! Обыкновенно, меня не бывает дома.
— То-то мне это и показалось диким. Живут нынче все на ходу и даже в погоне за благами жизни о здоровье своем забывают. Захожу я на прошлой неделе к Веденяпину. Конечно, первым долгом: «Дома барин?». — «А сейчас узнаю». Ушел, потом приходит обратно в переднюю: «Дома нету. По делам уехамши». — «Экая жалость. Даром, значит, я пешком по такому морозу с Васильевского тащился. Вдруг — гляжу на вешалку — старая знакомая висит во цвете лет: веденяпинская шуба. „Постой, говорю я, как же ты говоришь, что барина дома нет, когда его шуба висит. Я то ее, голубушку помню — еще портному тогда, когда заказывали, — ручался“. — Действительно, говорит малый, это баринова шуба. Только, значит, говорит, в драповом пальте уехал». Смех меня взял: «Эх ты, говорю я, тетеря; да, ведь, драповое пальто вон оно, под шубой-то висит. Значит, твой барин в каком же уехал. Неужто же в летнем?!». — «Значит, говорит, в летнем!» Только это и оставалось предположить.
Кирпичев в горячности вскочил с кресла.
— Подумайте! Вы только подумайте! В 12-градусный мороз — и человек, поглощенный делами, в летнем пальтишке на улицу выскакивает. Да, ведь, это безумие! Ведь он воспаление легких мог схватить. У людей никакого внимания, никакого уважения к своему здоровью. А потом когда схватит какую-нибудь цацу на горло или в легкие — запляшет, да поздно! Нервный, безумный, рассеянный народ. При встрече не узнают, носятся по городу в мороз в летнем пальтишке или просаживают время и деньги на женщин, позабыв о собственном доме и хозяйстве…
— Печально, печально, — покачал я головой. — А у вас, ведь, кажется, был какой-то закадычный друг Сипачев. Он в город?
— Он-то в городе, но к нему брат приехал в гости. То все дома не заставал его целый год… а потом… Да! Ведь с этим братом прекурьезная история вышла. Прямо расскажи кому — не поверят. Смехи!
Действительно, он засмеялся.
Манера смеяться была у него такая: он закидывал голову и, трясясь, как котел, переполненный паром, отмахивался руками будто от какого-то невидимого шутника, очень его насмешившего…
— Так вот: прихожу я к Сипачеву; стою в передней. Выходит его жена. «Дома Гриша?» — «Нет его. Уехал». — «Ах, какая жалость!» — Вдруг нечаянно дверь в соседнюю комнату приоткрывается — и Что же! Вижу — вот как вас сейчас — у стола стоит Сипачев. «Да, вот же, говорю я жене, вот, Марья Афанасьевна, Гриша». а она мне: «Где, говорит? Вот этот? Да это не Гриша». — «А кто же это?». — «Да это, говорит, его брат приехал из Калуги, близнец. Очень на него похож». Я так и ахнул! Ведь бывает же такое сходство! Хи-хи! Где-то я даже читал рассказ, как жена путала двух братьев-близнецов — мужа и его брата — и какие смешные шутки из этого получались. Я, помню, очень тогда смеялся…
— Да, да, — сказал я. — А мне как раз нужно сей час несколько деловых писем написать.
— Ах, я вас задерживаю, — засуетился он. — Я, ведь, признаться, по маленькому дельцу зашел. Вы хороши с Чукмасеевым?
— Хорош. А что?
— Не напишите ли вы ему письменно обо мне. Он, ведь, имеет большое значение в Южном Банке, а я имею в виду одну комбинацийку.
Я подумал.
— Нет, я не могу написать ему письма. Никак невозможно.
— Что вы говорите! Почему?
— У меня рука болит.
— Ну, что вы говорите! Экая досада! Что же с вами такое?
— Не знаю. Прямо-таки пошевелить трудно. Ревматизм, что ли.
— Ах ты. Господи! Вы бы муравьиным спиртом… Очень, говорят помогает.
— Хорошо, хорошо.
— Только как же вы давеча говорили, что деловые письма-то писать будете… С больной рукой неудобно.
Я бросил на него испытующий взгляд. Лицо его ничего не выражало, кроме самого неподдельного участия.
— Письма? Да я их сначала обдумаю, а потом… этого… барышне продиктую. Знаете, на машинке.
— Ах, да, впрочем… Верно. А скажите… Может быть, вы бы мне продиктовали для меня письмецо, а я бы…
— Не могу. Продиктовать-то я продиктую, чудак вы человек, а как же подпишу его, если рука не действует. А без подписи оно и не годится.
— Да, да. Верно, верно. Хи-хи. Вот-то курьезный случай!.. Ну, я пойду. Бувайте здоровеньки, как говорят хохлы. Хи-хи.
И он ушел.
И теперь, сквозь стены своего дома, я вижу его, этого нелепого человека, выброшенного жестокой жизнью из нашей человеческой компании, выброшенного, отставленного от нас, презираемого нами и ни как не хотящего понять этого…
Вижу его сквозь стены своего дома, вижу, как он заходить к Светлякову и, не застав его дома, плетется к Веденяпину, потом к Сипачеву, изумляется сходству одного единственного близнеца с самим собою, и потом идет он к Тарасовичу, а потом ко мне…
Я встаю с дивана и, открыв дверь в переднюю, кричу слуге:
— Если этот Кирпичев придет еще один раз — меня нет дома. Когда бы ни спросил… Пусть теперь приходить…