Ницше contra Вагнер
Шрифт:
Эпилог
1{28}
Я часто спрашивал себя, не обязан ли я самым тяжким годам моей жизни больше, чем каким-либо другим. Как меня учит тому самая сокровенная моя природа, всё неизбежное, если взглянуть на него с высоты и в масштабе большой экономии, оказывается одновременно и тем, что полезно само по себе, — если следует не только выносить, но и любить… Amor fati: это и есть моя сокровеннейшая природа. — И что касается моей долгой хвори, то не обязан ли я ей несказанно большим, нежели моему здоровью? Я обязан ей высшим здоровьем — таким, которое становится только крепче от всего, что его не убивает! Я обязан ей также и моей философией… Только великая боль есть последний освободитель духа, как наставник в великом подозрении, которое
2{29}
И вот что самое странное: после этого у тебя появляется другой вкус — второй вкус. Из таких пропастей, в том числе и из пропасти великого подозрения возвращаешься новорождённым, облупленным, более чувствительным к щекотке, более каверзным, с более истончённым вкусом к радости, с более нежным языком для всех хороших вещей, с более весёлыми чувствами, со второй, более опасной невинностью в радости, одновременно более ребячливым и во сто крат более рафинированным, чем был когда-нибудь до этого. Мораль: за то, что являешься глубочайшим умом всех тысячелетий, не остаёшься без наказания — не остаёшься и без награды… Я незамедлительно явлю пример этому.{30}
О, как противно теперь тебе наслаждение, грубое, тупое, смуглое наслаждение, как его обычно понимают сами наслаждающиеся, наши «образованные», наши богатые и правящие! С какой злобой внемлем мы теперь той оглушительной ярмарочной шумихе, в которой «образованный человек» и обитатель большого города нынче позволяет насиловать себя искусством, книгой и музыкой во имя «духовных наслаждений», с помощью духовитых напитков! Как режет нам теперь слух театральный крик страсти, как чужд стал нашему вкусу весь романтический разгул и неразбериха чувств, которую любит образованная чернь, вместе с её стремлениями к возвышенному, приподнятому, взбалмошному! Нет, если мы, выздоравливающие, ещё нуждаемся в искусстве, то это другое искусство — насмешливое, лёгкое, летучее, божественно безнаказанное, божественно искусное искусство, которое, подобно чистому пламени, возносится в безоблачное небо! Прежде всего: искусство для художников, только для художников! Мы после этого лучше понимаем, что для этого прежде всего нужно: весёлость, всякая весёлость, друзья мои!.. Мы теперь знаем кое-что слишком хорошо, мы, знающие; о, как мы теперь учимся хорошо забывать, хорошо не слишком-знать, как художники!.. И что касается нашего будущего: нас вряд ли найдут снова на стезях тех египетских юношей, которые ночами проникают в храмы, обнимают статуи и во что бы то ни стало хотят разоблачить, раскрыть, выставить напоказ всё, что не без изрядных на то оснований держится сокрытым. Нет, этот дурной вкус, эта воля к истине, к «истине любой ценой», это юношеское помешательство на любви к истине — опротивели нам вконец: мы слишком опытны, слишком серьёзны, слишком веселы, слишком прожжены, слишком глубоки для этого… Мы больше не верим тому, что истина останется истиной, если снять с неё покрывало, — мы достаточно пожили, чтобы верить этому… Теперь для нас это дело приличия — не стремиться видеть всё обнажённым, при всём присутствовать, всё понимать и «знать». Tout comprendre — c’est tout m'epriser…[10]{31} «Правда ли, что боженька находится везде? — спросила маленькая девочка свою мать. — Но я нахожу это неприличным» — намёк философам!.. Следовало бы больше уважать стыд, с которым природа спряталась за загадками и пёстрыми неизвестностями. Быть может, истина — женщина, имеющая основания не позволять подсматривать своих оснований?.. Быть может, её имя, говоря по-гречески, Баубо?.. О, эти греки! они умели-таки жить! Для этого нужно храбро оставаться у поверхности, у складок, у кожи, поклоняться иллюзии, верить в формы, звуки, слова, в весь Олимп иллюзии! Эти греки были поверхностными — от глубины… И не возвращаемся ли мы именно к этому, мы, сорвиголовы духа, взобравшиеся на самую высокую и самую опасную вершину современной мысли и оглядевшиеся оттуда, посмотревшие оттуда вниз? Не являемся ли мы именно в этом — греками? Поклонниками форм, звуков, слов? Именно поэтому — художниками?..
О бедности богатейшего
Прошло десять лет, —
ни капли меня не коснулось,
ни влажного ветерка, ни росинки любви
— земля без дождей…
Теперь я прошу свою мудрость,
средь засухи этой скупою не быть:
излейся сама, сама упади росою,
сама стань дождём пожелтевшей пустыни!
Прежде я гнал облака
прочь от моих вершин, —
«больше света, вы, скопления тьмы!», — говорил им.
Сегодня маню их, чтобы они пришли:
сгустите тьму вкруг меня своими сосцами!
— Хочу подоить вас,
вы, коровы высот!
парную мудрость, росную сладость любви
я разолью над землёй.
Прочь, прочь, те истины,
что мрачно глядят!
Не желаю я на вершинах своих
горькие, нетерпеливые истины видеть.
Златой осиянна улыбкой,
напитана сладостью солнца, с румянцем любви,
пусть идёт ко мне истина нынче, —
только
зрелую
истину я срываю с дерев.
Ныне я руку тяну
к кудряшкам случая,
довольно научен, чтоб случай,
словно ребёнка, вести, и перехитрить.
Ныне желаю я быть гостеприимным
к нежданному,
против самой судьбы не хочу я ощетиниваться
— Заратустра не ёж.
Душа моя
ненасытным своим языком
облизала уже всё хорошее и дурное,
во все глубины ныряла она.
Но всегда, словно пробка,
снова всплывала наверх.
Лоснится она на бронзово-смуглых волнах:
из-за этой-то души называют меня счастливцем.
Кто мне мать и отец?
Не отец ли мне принц Изобилье,
а мать — радостный смех?
Не их ли союз породил
меня, диковинную загадку,
меня, светлого демона,
меня, расточителя мудрости Заратустру?
Болен нежностью ныне
и влажным ветром,
сидит Заратустра и ждёт, ждёт на своих горах,
сварившийся и налившийся сладостью
в собственном соку,
под
вершиной своей,
подо
льдом своим,
усталый и блаженный,
творец на седьмой день творенья.
— Тише!
Истина проплывает надо мной,
словно облако, —
невидимыми молниями бьёт она в меня.
По широким медленным лестницам
сходит ко мне её счастье:
приди, о приди, возлюбленная истина!
— Тише!
Вот она, моя истина! —
Из медлящих глаз,
из бархатного трепета
разит меня её взгляд,
милый, язвящий девичий взгляд…