Нигредо
Шрифт:
С трудом поднялся, опираясь на столик. В глазах еще мельтешили мушки, в ушах шумело, но сквозь шум слышалась неясная суета и топот снаружи.
После приема высокопоставленных гостей всегда бывает немного суетно, но хорошо бы слугам вести себя тише.
— Почему не позвали Томаша? — прохрипел Генрих, хватая графин. Рука тряслась, горлышко цокало о край стакана.
— Звать?
— Да. Камердинера. Или любую из камеристок.
Вода, побывавшая в его ладонях, стала отвратительно теплой, но Генрих все равно жадно
— Я так волнение! — тем временем, с совершенно несчастным видом произнесла Ревекка. Под ее припухшими глазами залегли тени: плакала? Не смогла уснуть? Он был слишком груб этой пьяной и злой ночью? Может, все вместе. — Я забыл язык… Как звать, если забывать?
— Колокольчик! — Генрих указал на витой шнур у кровати. — В колокольчик звонить, камеристка приходить! Вот так!
Он подергал за шнур. Почти одновременно с тихим трезвоном распахнулась дверь, и действительно вбежала запыхавшаяся камеристка.
— Ваши высочества! — она присела в книксене и выпалила на одном дыхании: — Доброе-утро-чего-изволите?
— Что там за шум? — осведомился Генрих, выпивая уже третий по счету стакан. Голова постепенно прояснялась, хотя тупая игла по-прежнему сидела где-то в лобных долях. — Кто-то из гостей съезжает?
— Съезжают, ваше высочество. Ее величество императрица.
— Кто? — стакан со стуком опустился на столик и выплеснул остатки воды. — Матушка? Почему не…
Генрих умолк. Засевшая игла заворочалась, прокалывая мозг, черные мушки перед глазами расплылись до жутких чернильных пятен.
На ходу натягивая сапоги — руки тряслись все сильнее, да и плевать! — Генрих сбежал по лестнице.
Внизу сновали лакеи, таскали саквояжи и чемоданы. Камеристки в дорожных платьях суетно щебетали возле экипажей, кучера о чем-то оживленно спорили — Генрих не разбирал ни слова. Приглушенное похмельем восприятие выборочно заострилось на знакомом силуэте: императрица стояла в тени рядом с маленькой Эржбет, и Генриху на миг почудилось, будто у матушки нет лица — вместо него под дорожной шляпкой зияла дыра.
Генрих запнулся, точно налетел на невидимую преграду.
— Мама…
Она обернулась, и оказалось, что лицо просто-напросто скрыто вуалью. Вымученная улыбка дернула губы в стороны:
— Ах, это ты, мальчик мой. Какая досада! Я, кажется, переполошила весь Бург…
— Вы уезжаете, — не то спросил, не то резюмировал Генрих, выдыхая резкий, отравленный алкоголем дух, и с горечью заметил: — Но даже не попрощались.
Улыбка поползла вниз.
— Ты же знаешь, дорогой. Я ненавижу прощаться.
Эржбет уцепилась за бархатный рукав:
— Не уезжай! Пожалуйста, пожалуйста, мамочка!
Ее щеки густо
— Ах, Господи! — склонилась, оттирая перчаткой ее слезы. — Я ведь скоро вернусь. К Рождеству привезу подарки с островов, хочешь?
— Не-ет! — Эржбет зарыдала пуще прежнего, пряча лицо в складках материнского платья. — Не нужны никакие подарки! Ты нужна!
Подбежавшая гувернантка схватила девочку за плечо:
— Элизабет! Ведите себя достойно, как подобает принцессе!
— Дайте ей попрощаться с матерью, ради Бога! — не выдержал Генрих.
Его и самого колотило, шаги давались с трудом. Гувернантка растерянно отступила, глядя на Генриха с тем едва уловимым чувством, которое — не будь он кронпринцем, — можно было принять за опасение, а то и гадливость. Он понимал, что выглядит совершенно неприлично — в расстегнутой сорочке, встрепанный и больной. Должно быть, от него все еще несло алкоголем. Должно быть, его здесь вовсе не ждали, надеясь ускользнуть незаметно, без лишних прощаний и слез, как и происходило всегда.
Не дойдя до матери пары шагов, Генрих остановился, пряча за спиной стиснутые кулаки, чтобы не взять ее за руку, не задержать, не причинить боль.
— Ты уезжаешь из-за меня, да? — продолжала хныкать Эржбет. — Прости, мамочка! Я буду хорошей! Я больше никогда-никогда не упаду с лошади!
— Вовсе не из-за тебя! — матушкин голос срывался, она тоже дрожала — от тревоги? нетерпения? Хрупкая, воздушная, неосторожно тронь — и рассыплется в пыльцу; ее подхватит ветер и понесет над просыпающимся Авьеном, все дальше от Ротбурга, от трона, от навязанных приличий и неприятных людей — в далекие земли, куда она всегда так жадно стремилась.
— Останьтесь еще на неделю, — попросил Генрих, слишком хорошо зная, что просьбы не будут услышаны. Матушка отстранилась от дочери. Она уже искала пути к отступлению: вот занесли последний чемодан, вот кучер вскочил на козлы.
— Не могу…
— На пару дней.
Он шагнул вперед, она отошла:
— Нет, Генрих.
— Хотя бы до вечера!
Еще два шага, а матушка отодвинулась на четыре.
— Я не могу, пойми! Вся эта нездоровая обстановка… покушение… Ах, Господи! Это было ужасно! Перед глазами до сих пор тот человек… и огонь!
— Вы боитесь меня? — прямо спросил Генрих.
— Я люблю тебя, — пролепетала она, отчаянно отводя глаза. — Тебя, и Карла Фридриха, и малышку…
Он так и не сказал вчера самого важного, а теперь не скажет никогда.
Непреодолимая сила вновь отрывала ее от дома и семьи, от Генриха. А он даже не вправе взять ее за руку, чтобы попрощаться!
— Я могу… — с усилием выдавливая слова, заговорил он, — вынудить вас остаться! — и все-таки стиснул ее ладонь, дрожа от отчаяния и злости. — Надолго… может, навсегда… или пока я не расскажу, наконец, о чем-то важном.