Никола Мокрый
Шрифт:
Ворон каркнул громко и требовательно. Взмыл в небо и понесся куда-то. Чуб проследила за ним… И увидала справа, в каких-то двухстах метрах от нее — скрытое деревьями, подозрительно знакомое высокое кирпичное здание общежития театрального института. Выходит, она петляла зря, выходит, церковь была совсем рядом… совсем рядом, как и спасение Маши! Безмятежно-голубая, как днепровская вода, Макариевская церковь с высокой колокольней, неуловимо напоминавшей маяк…. Тот самый, за которым в глубинах рукотворного Киевского моря погибла душа ее подруги.
«…жертва
«Да, может быть, я — эгоистка, — подумала Чуб. — И даже не может быть — точно. Я много могу сделать такого, плохого, не думая… и вообще… Но если сейчас я не сделаю ничего лишь потому, что боюсь обжечь лоб, я буду совсем уж…»
Дальше Чуб не думала — сделала. Отчаянно зажмурилась, шагнула за ограду и заорала от боли, вонзившейся раскаленной иглой в каждый миллиметр ее тела. Лишь тот, кто горел в огне, тонул в кипящей смоле, мог понять ее боль — столь огромную, что смерть в сравнении с ней впрямь была сравнима с райским блаженством.
Объятая пылающим адом, Чуб побежала к ступеням. Взнеслась на крыльцо, миновала три белых двери и оказалась внутри маленькой церкви. Она сразу увидала большую икону, слева, у окна — до нее было всего лишь шагов двадцать пять… Двадцать пять шагов по преисподней!
В тело словно вонзились десятки длинных, сверлящих, ржавых гвоздей, шею сдавили веревкой, все двадцать пальцев сжали тиски. Она шла вперед, пробиваясь сквозь боль, взламывая ее, как ледокол ломает лед своим телом. На десятом шагу, аккурат возле огромной древней металлической печки с ажурной заслонкой, кожу опалило огнем и показалось, что у нее больше нет кожи. На пятнадцатом — она обуглилась, стала пеплом, неугасающий огнь вцепился в голое мясо…
Образ Николы Мокрого был совсем рядом — большой, почти в человеческий рост, в ажурном резном окладе из темного дерева. Пред ним горела золотая лампадка. Икона изображала моление перед иконой. Молодая женщина в белом платке стояла на коленях, словно не замечая, что рядом с ней на полу уже лежит живой, возвращенный, безмятежно спящий младенец. Молодая мать протягивала руки к лику святого. Лицо Николая с бело-седой бородой казалось дивно живым — добрым, грустным или, может быть, просто усталым. Сейчас он и вправду был похож на доброго Деда Мороза — не открыточного, радостного, а того, за которым только что закрылась дверь веселого гостеприимного дома, и лицо его вмиг стало иным — знающим все, живущим столетия.
Даша не шагнула — метнулась к нему из последних сил, упала, расставив руки, на дощатый пол и забилась, закричала… Она не знала ни одной молитвы к святому Николаю. Не знала даже, хватит ли у нее сил прокричать ту единственную молитву, которую она знала с детства.
— Отче… наш… иже еси…
Слова прорывались сквозь адскую боль.
— …на небесех… Да святится имя Твое…
Слова были почти неотличимы от крика. Звуки «А» и «О» — огромны и наполнены мукой, прочие — полустерты, потеряны.
— …да приидет Царствие Твое, как на
Но тот, кого она звала, похоже, услышал ее.
— ….так и на земле…
В церковь вдруг хлынули сумерки. За окном стал быстро накрапывать дождь — вначале маленький, почти незаметный, дождь усиливался с каждым слогом.
— Яко Твое есть Царство, и сила, и слава… во веки веков… Аминь! — грянуло вместе с первым раскатом грома. Ветер распахнул створки высокого окна в деревянной раме, дождь полился на Дашу, гася объявший ее адский пожар.
Она не видела, как Николай на иконе стал мокрым… Не заметила, как по холсту потекла вода. Не почувствовала, как первая капля достигла ее раскаленного тела, — лишь ощутила, что ей стало легче. А потом с иконы широкими струями полилась вода. Она падала на Дашу потоком немыслимого облегчения, даря ее телу свободу, блаженство, залечивая раны, исцеляя боль.
Чуб приподнялась, осторожно вдыхая воздух полной грудью, взглянула на усталое лицо Николая, на спящего младенца, и вдруг младенец на иконе разросся, обрел объем, превращаясь в шарообразный кокон воды, похожий на громадное яйцо из хрусталя. Яйцо упало на пол, разбилось на тысячи брызг и оказалось Машей.
Младшая из Киевиц лежала на мокрых, покрытых красной краской широких досках Макариевской церкви — бесчувственная, босая, но, судя по мерно вздымавшейся груди, телесная и совершенно живая.
…Катерина протянула властную руку с одолень-травой и застыла, как застыл, верно, и сам Моисей, не веря в невиданное, невозможное зрелище.
Море расступилось перед Катей — русалки держали воду, как свернутый зелено-синий ковер. Пред Дображанской простирался широкий коридор, и, скинув обувь, Катерина вступила в него.
Зелено-синий «ковер» был пушистым от множества длинных и мокрых волос, сверкающим сотнями любопытных русалочьих глаз. Катерина шла долго — светлый речной песок под ногами сменил вязкий ил. Несколько раз Киевица переступала через продолговатые снаряды времен Второй мировой войны, лежащие на дне моря притихшей ржавеющей смертью. Она шла в глубину… И хоть видимый противоположный берег вдали укачивал страх, разум понимал — стоит днепровским девам отпустить край «ковра», как тонны воды в мгновение похоронят ее под собой.
Идти стало трудно. Темный ил достиг колен, дальний берег стал высоким, как небо. Катя остановилась, услышала, как отчаянно стучит ее не такое уж бесстрашное сердце. И внезапно увидела, как из дальних глубин к ней движется процессия.
Шествовавшая впереди высокая женщина с переливающимися золотыми волосами и редкими васильковыми глазами была сейчас так похожа на Акнир, что Дображанская вмиг вспомнила историю про прабабку Наследницы — Киевицу — и ее утонувшую сестру Марию. Стройное тело Водяницы, усыпанное множеством мелких бриллиантов, сияло на солнце столь ярко, что слепило взгляд. Присмотревшись, Катя поняла — это капли воды, облегавшие бледную кожу как невиданное платье принцессы.