Николай Гоголь
Шрифт:
Затем поверив в исключительную ценность своего нового произведения, он станет очень раздражаться при упоминании ему о старых. Так, Прокопович имел неосторожность написать ему о том, что «Ревизор» продолжают с успехом играть в России. На что Гоголь 25 января 1837 года с надменностью ответил ему:
«Скажи, пожалуйста, с какой стати пишете вы все про „Ревизора“? В твоем письме и в письме Пащенка, которое вчера получил Данилевский, говорится, что „Ревизора“ играют каждую неделю, театр полон и проч… И чтобы это было доведено до моего сведения. Что это за комедия? Я, право, никак не понимаю этой загадки. Во-первых, я на „Ревизора“ – плевать, а во-вторых… к чему это? Если бы это была правда, то хуже на Руси мне никто бы не мог нагадить. Но, слава Богу, это ложь: я вижу через каждые три дня русские газеты. Не хотите ли вы из этого сделать что-то вроде побрякушки и тешить меня ею, как ребенка? И ты! Стыдно тебе!.. Мне страшно вспомнить обо всех моих мараньях. Они вроде грозных обвинителей являются глазам моим. Забвенья, долгого забвенья просит душа. И если бы появилась такая моль, которая бы съела внезапно все экземпляры „Ревизора“,
Эту тягу к исключительности он приобрел, общаясь со ссыльными польскими поэтами Адамом Мицкевичем и Богданом Залесским. Конечно, политические воззрения Мицкевича, дикого националиста, враждебно настроенного против русского господства в Польше и революционера в душе, могли только оскорбить благоразумный консерватизм Гоголя. Но в этом человеке было столько возвышенного мышления, что и не было необходимости разделять его убеждения, чтобы не уважать его позицию. С другой стороны, она представляла одну из горячих сторон мистицизма, которая сближала их. Благодаря ему, Гоголь стал интересоваться католицизмом. Он по-новому смотрел на Рим. И не только на Рим, но и на Ватикан. Уехать или остаться? В самом разгаре шел карнавал. Маски, серпантины, конфетти, вереницы колесниц, народные гулянья, лампионы и песнопения. Весь город танцевал на Сен-Гуи. И неожиданно ужасная новость донеслась из России. Пушкин убит на дуэли с кавалергардом Георгием Дантесом. Смерть наступила 29 января 1837 года.
Пораженный этим шоком, Гоголь имел такое впечатление, что весь мир обрушился на его голову и он оказался под этими обломками. Вокруг него его друзья говорили о любовных интригах, об анонимных письмах, об аристократическом заговоре. Как утверждалось, все произошло из-за того, что поэт вышел драться на дуэль для того, чтобы защитить честь жены. Одна пуля, и самый гениальный аристократ России вырван из жизни. Но как же Бог мог допустить, чтобы этот французский волокита сделался виновником такой трагической смерти. Неужели идол всего народа пал от руки иностранца, принятого на службу в императорскую армию по протекции?
Все эти комментарии оставляли Гоголя безучастным. Для него было безразличным, как ушел его друг. Он понимал лишь неприемлемую развязку всей трагедии – мир без Пушкина и сам он тоже без Пушкина! Он пишет А. С. Данилевскому: «Ты знаешь, как я люблю свою мать; но если б я потерял даже ее, я не мог бы быть так огорчен, как теперь: Пушкин в этом мире не существует больше». [170] А молодой Андрей Карамзин пишет своей семье: «У Смирновых обедал Гоголь: трогательно и жалко смотреть, как на этого человека подействовало известие о смерти Пушкина. Он совсем с тех пор не свой. Бросил то, что писал, и с тоской думает о возвращении в Петербург, который опустел для него».
170
Шенрок В. И. Материалы. Том III.
Санкт-Петербург на самом деле занимал его меньше и меньше. В его мыслях строились другие планы по осуществлению другого путешествия, во время которого он бы мог утолить свою печаль. В первых числах марта он уезжает в Италию. Его теперь занимала идея фикс: побывать в Риме во время проведения пасхальных праздников. Он прибудет туда точно в срок, после короткого посещения Генуи и Флоренции, чтобы присутствовать на мессе понтифика в соборе Святого Петра. Торжественность церемонии повергла его в глубокое изумление.
«Обедню прослушал в соборе Святого Петра, которую отправлял сам папа. Он 60 лет и внесен был на великолепных носилках с балдахином. Несколько раз носильшики должны были останавливаться посреди собора, потому что папа чувствовал головокружение…» [171]
Ни слова о потрясении, которое он переживал в связи со смертью Пушкина. Однако то, что он не говорил своей матери, слишком далекой от литературных и мирских забот, все это он высказал Плетневу в письме, написанном им на следующий день.
171
Письмо от 28–16 марта 1837 года.
«Никакой вести хуже нельзя было получить из России. Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое – вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет невкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу… Боже! нынешний труд мой, внушенный им, его создание… я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался я за перо – и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска». [172]
172
Там же.
Двумя днями позже он пишет Погодину: «Ничего не говорю о великости этой утраты. Моя утрата всех больше. Ты скорбишь как русской, как писатель… я и сотой доли не могу выразить своей скорби. Моя жизнь, мое высшее наслаждение умерло с ним. Мои светлые минуты моей жизни были минуты, в которые я творил. Когда
Я живу около года в чужой земле, вижу прекрасные небеса, мир, богатый искусствами и человеком. Но разве перо мое принялось описывать предметы, могущие поразить всякого? Ни одной строки не мог посвятить я чуждому. Непреодолимую цепью прикован я к своему, и наш бедный, неяркий мир наш, наши курные избы, обнаженные пространства предпочел я лучшим небесам, приветливее глядевшим на меня. И я ли после этого могу не любить своей отчизны? Но ехать, выносить надменную гордость безмозглого класса людей, которые будут передо мною дуться и даже мне пакостить. Нет, слуга покорный. В чужой земле я готов все перенести, готов нищенски протянуть руку, если дойдет до этого дело. Но в своей – никогда. Мои страдания тебе не могут быть вполне понятны. Ты в пристани, ты, как мудрец, можешь перенесть и посмеяться. Я бездомный, меня бьют и качают волны, и упираться мне только на якорь гордости, которую вселили в грудь мою высшие силы». [173]
173
Письмо от 30–18 марта 1837 года.
В этот же день он пишет Прокоповичу:
«Великого не стало. Вся жизнь моя теперь отравлена. Пиши ко мне, бога ради! Напоминай мне чаще, что еще не все умерло для меня на Руси, которая уже начинает казаться могилою, безжалостно похитившею все, что есть драгоценного для сердца. Ты знаешь и чувствуешь великость моей утраты».
Его эпистолярный плач, конечно же, должен был быть облечен в литературную форму. Изливая свою боль, Гоголь не мог не сыграть роль писателя, оплакивающего на восхитительных страницах смерть другого писателя. В своей переписке он обращался к внимательным потомкам. Однако его грусть не была притворством. В нем говорила, как обычно, смесь отчаяния и комедии, непосредственности и высокопарности. С пером в руке он полностью отдавался фразам. Чем больше он был искренним, тем больше слышалась фальшь в его словах. Впрочем, покопавшись в себе, он вынужден был признать, что потеря Пушкина как друга его ранила меньше, чем потеря его как поэта и незаменимого советчика. У них ничего не было общего: ни по образу жизни, ни по возрасту, ни по образованию, ни по положению в светских и литературных кругах, ни по характеру они не подходили друг другу. За все свое путешествие Гоголь написал Пушкину всего один раз, хотя очень часто доверялся Жуковскому. Пушкин для него был человеком необыкновенным, гением в чистом виде, воплощением своего собственного художественного сознания. В минуты сомнений он обращал свои взоры на своего знаменитого старшего друга, чтобы снова почувствовать уверенность в себе. Он просил Пушкина не только подсказать ему сюжеты, дать совет, но и желал получить от него то незримое одобрение, которое может дать только человек, добившийся большего на общем поприще. Самодостаточность и гармония, безмятежность и проницательность, внешнее неоспоримое совершенство – все это был Пушкин. Кроме того, несмотря на то, что ясность, трезвость его гения была противоположностью гротеску и будоражащему характеру произведений молодого коллеги, Пушкин никогда не пытался навязать ему свою точку зрения. Он советовал ему книги для чтения, критиковал его сочинения, но всегда давал ему свободу самовыражения. Он помогал ему быть еще больше самим собой. Привыкший всегда получать такую поддержку, Гоголь неожиданно почувствовал огромную пустоту вокруг себя. Его охватил панический страх. Сможет ли он писать в отсутствие Пушкина? У него уже не было желания продолжать работать над новой книгой. Он чувствовал себя так, как если бы у него одним разом отняли всех читателей. Тем не менее упадок его духа продлился недолго. Насколько это верно, что произведение несет в себе большие притязания на существование, чем какие-либо умственные размышления. Жажда творчества, такая же сильная, как инстинкт сохранения у раненого животного, вновь возродилась в душе писателя. «Мертвые души» нуждались не в Пушкине, а в нем – Гоголе. Книга переполнила голову до такой степени, что казалось, она скоро разорвет ее. Он больше не мог удерживать ее в себе. И он лихорадочно возвращается к своей рукописи.