Николай Гумилев глазами сына
Шрифт:
Он замолчал. Казалось, он впрямь видел белоснежных коней, несущих его душу на небеса. Дамы с обожанием смотрели на поэта-воина, просили читать еще. И он читал — много, охотно.
Чествование Гумилева затянулось, последний поезд в Царское давно ушел, и Георгий Иванов пригласил друга переночевать у него. В тихой квартире они еще некоторое время посидели у стола, покурили. Гумилев перелистал томик Блока «Ночные часы». Утром простились. Гумилев возвращался в свой эскадрон. И все пошло сначала — разъезды, обстрелы, запах конского пота, постоянное чувство опасности.
Полк стоял в районе Пинска. На фронте наступило временное затишье, уланы отсыпались в халупах, офицеры устраивали пирушки, приглашая Гумилева
Но вот немцы перешли в наступление, тесня наши войска. Кавалерийские части получили задание проводить разведку и беспокоить противника рейдами по его тылам.
Для наблюдения за противником уланы залегли в снегу на опушке березового леса. Впереди мутно белело чуть всхолмленное поле, оттуда слышались отдаленные голоса, иногда короткие пулеметные очереди. Лежа на спине, Гумилев смотрел на мерцающие в темном морозном небе звезды. Если слегка прищурить глаза, то между звездами протягивались золотые нити, и тогда он строил по ним геометрический чертеж, похожий не то на развернутый свиток кабалы, не то на затканный золотом ковер: какие-то мечи, кресты и чаши. Наконец явственно обрисовывались небесные звери. Вот Большая Медведица, опустив морду, принюхивается к следу. Вот Скорпион шевелит хвостом, ища, кого бы ужалить.
Гумилева охватил мистический ужас: вдруг небесные звери посмотрят вниз, и тогда Земля сразу обратится в кусок матово-белого льда. Пережитое в ту ночь чувство поэт позднее выразил в стихотворении «Звездный ужас»:
Горе! Горе! Страх, петля и яма Для того, кто на земле родился, Потому что столькими очами На него взирает с неба черный И его высматривает тайны.Зимой военные дороги становятся во много раз труднее. В «Записках кавалериста» Гумилев писал: «Мы ехали всю ночь на рысях, потому что нам надо было сделать до рассвета пятьдесят верст, чтобы оборонять местечко К. на узле шоссейных дорог. Что это была за ночь! Люди засыпали в седлах, и никем не управляемые лошади выбегали вперед, так что сплошь и рядом приходилось просыпаться в чужом эскадроне.
Низко нависшие ветви хлестали по глазам и сбрасывали с головы фуражку… Несколько часов подряд мы скакали лесом. В тишине, разбиваемой только стуком копыт да храпом коней, явственно слышался отдаленный волчий вой. Иногда, чуя волка, лошади начинали дрожать всем телом и становились на дыбы. Эта ночь, этот лес, эта нескончаемая белая дорога казались мне сном, от которого невозможно проснуться. И все же чувство странного торжества переполняло мое сознание. Вот мы, такие голодные, измученные, замерзающие, только что выйдя из боя, едем навстречу новому бою, потому что нас принуждает к этому дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его. И в такт лошадиной рыси в моем уме плясали ритмические строки:
…Расцветает дух, как роза мая, Как огонь, он разрывает тьму, Тело, ничего не понимая, Слепо повинуется ему.Мне чудилось, что я чувствую душный аромат
Как бы ни были сильны его дух и воля, но на одном из маршей Гумилев почувствовал себя совсем плохо. Поднялась температура, и полковой доктор определил: воспаление легких. Через несколько дней он, перевезенный в Петроград, уже лежал в лазарете на Введенской улице.
Из Царского Села приехали Анна Ивановна и сестра Шура, привезли домашнего варенья, рассказывали, что Левушка уже большой, смышленый, вот только говорит плохо, невнятно. Жена, Анна Андреевна, приехала с букетом свежих роз, рассказывала, что Шилейко увлекся ассирийской клинописью, эпосом «Гильгамеш», вскользь упомянула о Городецком.
Гумилев позвонил в «Аполлон» Маковскому, попросил прислать последний номер журнала, на лазаретной тумбочке начал писать «Записки кавалериста». В воскресенье вместе с супругами Лозинскими в лазарет пришли сестры Романович, в белых косынках с красными крестами, обе служили сестрами милосердия. Девушки с любопытством и восхищением смотрели на Гумилева, удивляясь, как этот худой, с желтоватым, бескровным лицом и тонкой шеей человек мог участвовать в кавалерийских атаках, рубиться, стрелять. Он был поэт и герой, а значит, его внешность должна олицетворять героизм и романтику. А Николай Степанович, обсуждая с Сергеем Константиновичем редакционные дела, с удовольствием посматривал на хорошеньких девушек и по их уходе написал стихи: «Сестре милосердия», «Ответ сестры милосердия».
Кроме репортажей в «Биржевые ведомости» Гумилев в лазарете написал несколько рецензий на сборники стихов молодых поэтов: М. Левберг, Т. Чурилина, М. Долинова. Как обычно, подвергая стихи жесткой критике, он находил слова одобрения начинающим авторам: «М. Долинов бесспорно культурен, умеет писать стихи, но он какой-то Епиходов поэзии, и неудача — она такая же крылатая, как ее сестра удача — преследует его на каждом шагу, заставляя совершать ряд неловкостей:
Нагорный ключ благословенной лени! Я преклонил косматые колени…и лишь затем выясняется, что разговор идет не о человеке, а о Фавне:
Увы, не помню майской даты, Весь день валяюсь, как чурбан… …………………………………… Твой белый мрамор розами увит, И цепью связаны четыре тумбы……И в этом море промахов тонут действительно удачные строфы, показывающие, что не поэтом назвать Долинова нельзя».
Кашель почти прекратился, но доктор при обходе заговаривал о комиссии, которая признает Гумилева негодным к военной службе. Такая перспектива очень беспокоила Николая Степановича. Он всегда считал, что болеть — недостойно настоящего мужчины, это удел слабых и жалких интеллигентов, каких-нибудь разночинцев вроде Белинского или Добролюбова. Лежа в постели, он смотрел в потолок, а перед глазами проплывали лица улан, стычки с противником, мерное покачивание в седле на марше. Тоскливое чувство сжимало сердце: неужели он никогда не вернется в свой эскадрон? А когда русские и союзные войска войдут в Берлин, его не будет среди победителей, не сбудутся мечты: