Николай Гумилев глазами сына
Шрифт:
Ждали, что в студию придет на занятия Блок. Он действительно пришел, когда Гумилев, начертив на доске квадраты, изображающие четыре раздела поэтики: фонетику, стилистику, композицию и эйдологию, — объяснял, как они соотносятся один с другим. Обращаясь к гостю, он коротко объяснил, что считает нужным познакомить студийцев с теорией композиции, и предложил прочесть стихи, написанные после этих уроков.
Первым читал Николай Чуковский, сын Корнея Ивановича. Блок сидел неподвижно, точно бы ничего не слыша. После Чуковского выступили еще двое, а затем Блок встал, молча пожал Гумилеву руку и, не проронив ни слова, вышел. Студийцы и сам Гумилев знали, что Блок не признает возможности обучения поэтическому ремеслу. К тому же было
А Гумилев, бравируя, говорил приятелям, что проживет долго, лет до восьмидесяти, не меньше. Но, оставаясь наедине с собой, он почти физически чувствовал приближение смерти; только свою смерть он представлял не на белых простынях, иначе:
…И умру я не на постели При нотариусе и враче, А в какой-нибудь дикой щели, Утонувшей в густом плюще, Чтоб войти не во всем открытый. Протестантский, прибранный рай, А туда, где разбойник, мытарь И блудница крикнут: «Вставай!»Летом 1921 года Гумилев постоянно ощущал такой прилив творческой энергии, какого не знал никогда прежде. Не проходило состояние, о котором он писал в стихотворении «Шестое чувство», — минуты, когда «кричит наш дух, изнемогает плоть/ рождая орган для шестого чувства». Вот в одну из таких минут он написал «Заблудившийся трамвай».
Впоследствии несколько мемуаристов утверждали, что именно к нему или к ней рано утром пришел взволнованный поэт и в восторге прочел строфы своего нового произведения. Видимо, все они слегка фантазировали, и это понятно: каждому лестно думать, что он первым узнал о рождении шедевра. А «Заблудившийся трамвай» и в самом деле одна из жемчужин русской поэзии.
В этих стихах все реально, конкретно: мчащийся по пустынной улице трамвай, который оставляет в воздухе огненную дорожку, дощатый забор в переулке, дом в три окна, и серый газон, и Исаакиевский собор. Но все эти реальные детали перемешаны, как бывает только во сне, когда вместо привычной логической связи явлений возникает совсем иная, алогичная, заставляющая по-новому воспринимать все происходящее. Гумилевский трамвай мчится через три моста: через Неву, через Нил и Сену. Стучит сердце, когда палач в красной рубашке, с лицом, как вымя, срезает поэту голову, которая летит вместе с другими в скользкий ящик. И вдруг после этого страшного видения — воспоминание о Машеньке: «Где же теперь твой голос и тело,/ может ли быть, что ты умерла?»:
…И всё ж навеки сердце угрюмо, И трудно дышать, и больно жить… Машенька, я никогда не думал. Что можно так любить и грустить.Очевидно, Машенька — это Мария Кузьмина-Караваева, умершая от туберкулеза в Италии перед войной; Гумилев ездил из Петербурга в Финляндию, чтобы с ней попрощаться. Прошло столько лет, и тоска по этой платонической любви навеяла самые пронзительные строки, написанные Гумилевым.
«Заблудившийся трамвай» должен был украсить готовящийся
Он старался казаться жизнерадостным, подшучивал над заведующим хозчастью Дома литераторов Харитоном, дурачился с молодыми студистками, работал над переводами. Но Гумилев чувствовал, что приближается что-то страшное. Вот его стихи того же периода, адресат которых не установлен:
После стольких лет Я пришел назад. Но изгнанник я. И за мной следят. — Я ждала тебя Столько долгих лет! Для любви моей Расстоянья нет. — В стороне чужой Жизнь прошла моя, Как [украли?] жизнь, Не заметил я. — Жизнь моя была Сладостною мне, Я ждала тебя, Видела во сне. Смерть в дому моем И в дому твоем. — Ничего, что смерть. Если мы вдвоем.В четверг 4 августа прошел слух: Николая Степановича прошлой ночью арестовали.
Нашлось много свидетелей этого события, и все рассказывали о нем по-разному.
Георгий Иванов описывал случившееся так: «Гумилев пришел домой в два часа ночи. Свой последний вечер на свободе он провел в им же основанном „Доме поэтов“ в кругу преданно влюбленной в него литературной молодежи… Читали и обсуждали стихи, потом бегали, кувыркались, играли в фанты… Говорят, что в этот вечер он был особенно весел. Несколько студистов провожали его через весь Невский до дому. У подъезда на Мойке стоял автомобиль. Никто не обратил на него внимания — с нэпом автомобиль перестал быть, как во времена военного коммунизма, одновременно диковиной и страшилищем. У подъезда долго прощались, шутили, уславливались „на завтра“. Те, кто приехал на этом автомобиле, с ордером Г.П.У. на обыск и арест — терпеливо ждали за дверью».
Ходасевич утверждал, что в тот вечер он зашел к Гумилеву с просьбой оставить вещи, так как уезжал в Москву. По его словам, Гумилев, прежде державшийся с ним холодно, на этот раз оказался вдруг очень любезен, общителен и прост, все удерживал гостя: «Посидите еще, что вы так торопитесь», говорил, что он чувствует себя молодо, у него прилив сил и проживет он до девяноста лет, «непременно до девяноста, никак не меньше, а все оттого, что я — постоянно с молодежью, я даже в прятки и в горелки с ними играю. А вы скоро состаритесь, будете ходить сгорбившись, волоча ноги», — и, смеясь, изображал, как будет ходить состарившийся Ходасевич.
Нина Берберова вспоминала, что 3 августа она гуляла с Гумилевым по Петербургу до восьми часов вечера.
Оцуп рассказывал, что, направляясь в комнату Гумилева в Доме искусств, услышал сзади сдавленный шепот. Ефим, бывший лакей бакалейщика Елисеева, в доме которого и был расположен Дом искусств, предупреждал его, что у Николая Степановича засада.
Рассказывали также, что в эту засаду якобы попало несколько знакомых Гумилева, но они скоро были освобождены.
Все были испуганы и взволнованы.