Николай I
Шрифт:
Самому ему противно было думать, что Маринька выйдет замуж за Аквилонова. Когда в паутине бьётся мотылёк, хочется спасти его от паука. Но как это сделать? В Петербурге будет ему не до Мариньки: там заговор, восстание, низвержение тирана, освобождение отечества. А может быть, судьбы царств и народов не более весят на весах Божьих, чем судьба одной души человеческой?
Что же такое встреча их – случай или судьба? Если только случай, то почему это узнаванье, вспоминанье вещее, как в сновидении незапамятном? А если судьба, то почему он так уверен или хочет быть уверен, что мог бы полюбить её, но никогда не полюбит, что в этом сне любви
Глядя на её лицо, такое живое, вспоминал другое лицо, мёртвое, в тёмном свете дневных свечей, в подвенечном белом платье, в гробу, вся тонкая, острая, стройная, стремительная, как стрела летящая, – шестнадцатилетняя девочка, Софья Нарышкина.
Не узнавай, куда я путь склонила,В какой предел из мира перешла.О друг, я всё земное совершила:Я на земле любила и жила.Нашла ли их, сбылись ли ожиданья?Без страха верь: обмана сердцу нет;Сбылося всё: я в стороне свиданьяИ знаю здесь, сколь ваш прекрасен свет.Друг! На земле великое не тщетно:Будь твёрд, а здесь тебе не изменят…Не изменит она – не изменит и он. Та первая любовь – последняя. И если бы даже полюбил он Мариньку, не изменил бы Софье. Обе – вместе, земная и небесная. Как в последнем пределе земля и небо – одно, так Софья с Маринькой.
На третьи сутки утром возок подъезжал к Петербургу. Когда миновали последнюю станцию Пулково, потянуло со взморья теплом; замёрзшее оконце оттаяло, заплакало, и сквозь слёзы забелела равнина, унылая, снежная, с болотными кочками, как будто могилами исполинского кладбища. А на самом краю белой равнины чёрные точки – дома Петербурга.
– Ну, прощайте, князь, – сказала Маринька. – Сейчас приедем. Я к жениху, а вы к невесте… Вспоминать обо мне будете?
Он молча поцеловал руку её, опять, как давеча, в ладонь, тёплую, свежую, нежную, как чашечка цветка, солнцем нагретая.
– Придёте к нам в Петербурге? – спросила она шёпотом.
– Приду.
– А если невеста не пустит?
– Никакой у меня невесты нет.
– Правда?
– Правда.
– Честное слово?
– Честное слово. А у вас, Маринька, нет жениха?
– Не знаю. Может быть, и нет.
И опять улыбнулись друг другу, молча, – узнали, вспомнили. «Я мог бы тебя полюбить», – сказал глубокий взор его. «И я могла бы», – ответила она таким же взором.
– Marie, что же ты? Собираться пора. Палашка, где подорожная? Куда опять запропастила? Ах, девка несносная! – послышался ворчливый голос маменьки.
Потянулись длинные заборы, огороды, лачуги, лавки, постоялые дворы. Наконец возок остановился у низенького домика с жёлтыми стенами, забрызганными ещё летнею грязью, с полосатыми будками по обоим концам шлагбаума.
Дверца возка открылась, и заглянуло в неё усатое лицо инвалида. Караульный офицер прописал подорожные, скомандовал часовому: «Подвысь!» Шлагбаум поднялся, и нележанец въехал в Петербург.
ГЛАВА ВТОРАЯ
С 27 ноября, когда узнали о кончине императора Александра I, в Петербурге наступила тишина необычайна. Всё умолкло и замерло, как бы затаило дыхание. Театры были закрыты; музыке запрещено играть на разводах; дамы оделись в траур; в церквах служили панихиды, трезвон колоколов унылый с утра до вечера носился над городом.
Россия присягнула Константину I. Указы подписывались именем его; на Монетном дворе чеканили рубли с его изображением; в церквах возглашалось ему многолетие. Со дня на день ждали его самого, но он не приезжал, и по городу ходили слухи. Одни говорили, что отрёкся от престола, другие – что согласился, а правда была неизвестна.
Для успокоения столицы объявили, что государыня мать получила письмо, в коем его величество обещал вскоре прибыть; потом что великий князь Михаил Павлович к нему навстречу выехал. Но оба известия оказались ложными.
Курьеры скакали из Петербурга в Варшаву, из Варшавы в Петербург; братья обменивались письмами, но толку не было.
– Пора бы кончать эти любезности, – ворчали сановники.
– Когда же наконец мы узнаем, кто у нас государь? – выходила из терпения императрица Мария Фёдоровна.
– На троне лежит у нас гроб, – шептались верноподданные в тихом ужасе.
На другой день, после присяги, в окнах магазинов на Невском выставлены были портреты нового императора. Прохожие толпились перед окнами. На портрете он был дурень, а в действительности – ещё хуже. Курнос, как Павел I; большие мутно-голубые глаза навыкате; насупленные брови, торчащие густыми пучками белобрысых волос; такие же волосы на переносице; в минуту гнева вздымались они, щетинились; руки длинные, ниже колен, как обезьяньи лапы: казалось, мог ходить на четвереньках. И весь был похож на обезьяну, огромную, человекоподобную. Вспоминали, как жаловалась бабушка, императрица Екатерина Великая, на бесчинное и бесчестное поведение внучка: «Везде, даже и по улицам, обращается с такой непристойностью, что я того и смотрю, что его где ни есть прибьют. Не понимаю, откудова в нём вселился такой подлый санкюлотизм, пред всеми унижающий».
Письма свои к учителю, французу Лагарпу, подписывал: «L'ane Constantin» [7] . Но был не глуп, а только нарочно валял дурака, чтобы оставили его в покое, не лезли с короною. «Деспотический вихрь» – называли его приближённые. Однажды на смотру лошадь его испугалась, шарахнулась. Выхватив палаш, он избил её так, что она едва не издохла. Лошадью будет Россия, а Константин – бешеным всадником. Надеялись, впрочем, что не захочет царствовать, по «отвращению природному».
7
Осёл Константин.
– Меня задушат, как задушили отца, – говаривал. – Знаю вас, канальи, знаю! – злобно усмехался. – Теперь кричите «ура», а если потащат меня на Лобное место и спросят: «Любо ли?» – вы так же закричите: «Любо! Любо!»
Рассказывали, что, когда прочёл манифест о вступлении своём на престол, с ним сделалось дурно, велел пустить себе кровь.
– Что они, дурачьё, вербовать, что ли, вздумали в цари! – кричал в бешенстве. – Не пойду! Сами кашу заварили, сами и расхлёбывайте!
Когда в Петербурге узнали об этом, все возмутились.