Николай Клюев
Шрифт:
Там, где «затруднялся» Брюсов, никаких затруднений не испытывал Гумилёв, отвергавший принадлежность поэзии Клюева к поэзии «сектантской».
«До сих пор ни критика, ни публика не знает, как относиться к Николаю Клюеву. Что он — экзотическая птица, странный гротеск, только крестьянин — по удивительной случайности пишущий безукоризненные стихи, или провозвестник новой силы, народной культуры? По выходе его первой книги „Сосен перезвон“ я говорил второе. „Братские песни“ укрепляют меня в моём мнении… Именно так и складываются образцы народного творчества, где-нибудь в лесу, на дороге, где нет возможности да и охоты записывать, отделывать, где можно к удачной строфе приделать неуклюжее окончание, поступиться не только грамматикой, но и размером. Пафос Клюева — всё тот же, глубоко религиозный… Христос для Клюева — лейтмотив не только поэзии, но и жизни. Это не сектантство,
Одним из самых ярых почитателей Клюева в это время стал Сергей Городецкий. Он написал восторженнейшую статью о поэте «Незакатное пламя», где, в частности, указал, что «литератором он (Клюев) покорно просит себя не считать, а только блюстителем древних песенных заветов и хранителем живого, действенного начала в слове». Через посредничество Городецкого стихи Клюева появились в «Гиперборее» и в «Литературном альманахе», издаваемом «Аполлоном». Он же ввёл Клюева в только что созданный Цех поэтов, с ним же Николай посещал кабаре «Бродячая собака», где Городецкий 19 декабря 1912 года делал доклад «Символизм и акмеизм». А в статье «Некоторые течения в современной русской поэзии», напечатанной в первом номере «Аполлона» за 1913 год, писал буквально следующее: «Искупителем символизма явился бы Николай Клюев, но он не символист. Клюев хранит в себе народное отношение к слову, как к незыблемой твердыне, как к Алмазу Непорочному. Ему и в голову не могло бы прийти, что „слова — хамелеоны“; поставить в песню слово незначащее, шаткое да валкое, ему показалось бы преступлением; сплести слова между собою не очень тесно, да с причудами, не с такой прочностью и простотой, как брёвна сруба, для него невозможно. Вздох облегчения пронёсся от его книг. Вяло отнёсся к нему символизм. Радостно приветствовал его акмеизм». Это и большущий камень в огород Брюсова, упоминавшего «шероховатые» и «неудачные» стихи у Клюева, и спор с Гумилёвым по поводу «неудачных окончаний»… Но самое главное: Городецкий выдёргивает Клюева из «объятий» Блока и Брюсова и объявляет себя и других акмеистов — единственным, кто по достоинству оценил клюевскую поэзию… Вот тут и подумаешь — не выступает ли новый покровитель в роли того самого «антрепренёра», которым ранее был Брихничёв?
Клычков, наблюдая всю эту кутерьму, писал об акмеистах своему другу Петру Журову: «Жалко мне, что Городецкий спутался с их дикой компанией. Все они очень культурные люди — но вот, мой друг, пример ещё того, что и культура изощрённая иногда куда хуже открытого варварства. Господи помилуй, недавно узнал, что и Клюев там, куда этого-то нелёгкая несёт? Я счастлив, что я до сих пор в стороне от этой литературной возни и маскарада культурных зверей».
Превращение в «литератора модного» не могло радовать Николая. А «Бродячая собака» произвела на него впечатление жуткое.
Позже он напишет Блоку: «Я пришёл в отчаяние от Питера с Москвой. Вот уж где всякая чистота считается самаринскою проказою, а потупленные долу очи и тихие слова от жизни почитаются вредными и подлежащими уничтожению наравне с крысиными полчищами в калашниковских рядах и где сифилис титулован священной болезнью, а онанизм под разными соусами принят как „воробьиное занятие“ — походя, даже без улыбки, отличающей человеческие действия вообще, а непроизвольно, уже без памяти о свершившемся. Нет, уж лучше рекрутчина, снохачество, казёнка, чем „Бродячая собака“, лучше Семёновские казармы, Эрмитаж с гербами и с привратником в семиэтажной ливрее, чем „танец апашей“, лучше терем Виктора Васнецова, чем „Зон“, крест на месте убиения князя Сергия в Кремле лучше искусства Бурлюка».
Но пока — он принимает правила предложенной игры. Тем более что она сопровождается неуёмными и неглупыми похвалами Городецкого.
С прежними товарищами по «Новой земле» он расстался навсегда.
Глава 7
«ПРИРОДЫ ВЕЛИКИЙ ПОМИНОК»
1913 год. Последний «спокойный» год России, как о нём позже многажды говорили и писали. Год 300-летия дома Романовых, празднование которого должно было стать лишним свидетельством несокрушимого могущества империи. В Санкт-Петербурге готовились к прибытию антиохийского патриарха Григория IV.
Бурное промышленное и культурное развитие страны и впрямь поражало. К означенному году были заложены и начали воплощаться в жизнь проекты, осуществлять
К 1913 году в стране выходят две тысячи газет и журналов. О масштабах книгоиздания говорит тот факт, что количество изданных книг и их общий тираж составляют количество и тираж изданных в это же время книг во Франции, Англии и США вместе взятых.
А ещё в России царит мир. Пока. После Ленского расстрела — никаких внутренних кровопролитий. И внешних — тоже. Уже удалось избежать участия в двух Балканских войнах, куда Россию усиленно затягивали.
Этот 1913 год потом многие будут вспоминать с ностальгией по тому времени. Те, кто этой эпохи не застал, через десятилетия станут сочинять красивые легенды о «России, которую мы потеряли», заставляя соотечественников поверить в сказки, не сочетаемые с реальной жизнью.
А ведь было, было о чём тревожиться. Но о том, что это затишье — даже не перед бурей, а перед вселенским землетрясением, — задумывались немногие. К таким немногим принадлежал, в частности, прочно и надолго забытый, а в то время весьма известный писатель и черносотенный деятель Иван Родионов, вешавший в 1912 году на заседании Русского Собрания: «…Русская душа с тысячами смутных хотений, с тысячами неосознанных возможностей, подобно безбрежному океану, разливается — через край… Великий народ… создавший мировую державу, не мог не быть обладателем такой воли, которая двигает горами… И народ доспел теперь до революции… Я не верю в Россию… не верю в её будущность, если она немедленно не свернёт на другую дорогу с того расточительного и гибельного пути жизни, по которому она с некоторого времени пошла. Потенциальная сила народа тогда только внушает веру в себя, когда она расходуется в меру… У нас же этот Божеский закон нарушен».
В том же году произошло достопамятное событие, обнажившее всю суть церковного нестроения. Силами Святейшего синода было разгромлено имяславческое движение на Афоне. По поводу этой расправы с афонскими монахами-имяславцами, обвинёнными в «ереси», Сергей Булгаков писал в «Русской мысли»: «Своими действиями Синод как будто хочет довершить давно уже происходящий разрыв нравственной связи между ним и церковным народом, и, конечно, самоубийственным для него является это расселение по городам и весям российских афонских „исповедников“, вкусивших сладости архипастырского жезла. Этот разрыв может не чувствоваться, пока церковная власть прикрыта оградой государства, но это обнаружится тотчас же, как только, по воле судеб, (раз)рушится эта ограда».
…Ещё до начала юбилейных торжеств произошло событие, всколыхнувшее всю культурную публику. Правда, смысл происшедшего так и остался неразгаданным. Происшествие более походило на грозное знамение, чем на странный для многих, реальный эпизод.
Шестнадцатого января в Третьяковскую галерею пришёл бледный, бедно одетый человек среднего возраста. Засунув правую руку за пазуху, он долго стоял перед суриковской «Боярыней Морозовой», напряжённо вглядываясь в каждую деталь картины. Казалось, он безмолвно беседовал со всеми её персонажами по отдельности. Ненависть пополам с жалостью сверкала в его глазах, когда в них отражались смеющиеся лица горожан, ликующих при виде увозимой на царский суд боярыни. Нежность и ласка блестели в них пополам с непрошеной слезой, когда он ловил своим помутневшим взором юродивого, воздевшего двуперстный крест, и переводил взгляд на торопливо идущую, прижавшую в ужасе и мольбе руки к груди Евдокию Урусову… И совершенно менялось лицо, когда он подолгу, пытаясь ещё что-то глубинное понять и услышать внутренним слухом, вглядывался в сидящую на розвальнях Федосью Морозову. Сидящую так, словно вознеслась она над всей толпой, а воздетый над её головой тот же двуперстный крест будто осенял не только собравшихся, а весь честной русский люд — и тех, кто приказал отправить её в Печерский монастырь, а потом в смертную боровскую ссылку и заморить голодом.
…Долго стоял, глаз не отводил… Наконец пошевелился. Прошёл чуть далее — и повернулся к картине Репина «Иван Грозный и сын его Иван». Там — свет зимнего дня. Здесь — тьма царских покоев. Там — народ, братья и сёстры — и враги смертные. Здесь только двое — отец и сын, царь и царевич, детоубийца и жертва. Давящая темнота — и кровь, кровь, кровь…
— Довольно крови!!! — На этот страшный крик обернулись немногочисленные посетители и увидели, как человек выхватил из-за пазухи сапожный нож и ринулся к картине. Один удар, второй, третий…