Николай Некрасов. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Николай Алексеевич, первенец в семье, был, по-видимому, много старше своих многочисленных братьев и сестер, и одинокое детство его протекало в невыносимо душной нравственной атмосфере. Чтобы получить о ней понятие, достаточно прочесть “Родину” или другое стихотворение того же периода – “В неведомой глуши”, которое автор, по не совсем понятным для нас мотивам, не хотел признавать оригинальным. Первоначально стихотворение было озаглавлено “Из Ларры”, позже – “Подражание Лермонтову”, причем в авторском экземпляре сделано было такое примечание: “Сравни: Арбенин (в драме Маскарад). Не желаю, чтобы эту подделку ранних лет считали как черту моей личности”. И еще следовало ироническое добавление: “Был влюблен и козырнул”. То есть: порисовался демоническим плащом сильного, много испытавшего, во всем разочаровавшегося человека…
Позволительно, однако, усомниться в полной искренности этого примечания.
Сходство стихотворений с монологами Арбенина очень слабое, чисто формальное; самый мотив разработан в нем с такими пластически реальными подробностями и столь оригинально, что “подражанием” назвать эти стихи невозможно. Несомненно, что поэта смущали следующие строки его пьесы:
Я в мутный ринулся поток И молодость мою постыдно и безумно В разврате безобразном сжег.
И действительно, по отношению к личной его биографии это абсолютная неправда! Если и были в молодости Некрасова не совсем безгрешные увлечения, то, конечно, в ней было во сто раз больше непосильно тяжелого труда, мучений бедности, благородных юношеских стремлений… Начало стихотворения дает зато вполне верную картину растлевающего влияния на юную душу отцовского дома с его рабовладельческими нравами и инстинктами:
В неведомой глуши, в деревне полудикой,Я рос средь буйных дикарей,И мне дала судьба, по милости великой,В руководители псарей.Вокруг меня кипел разврат волною грязной,Боролись страсти нищеты, [4] И на душу мою той жизни безобразнойЛожились грубые черты.И прежде чем понять рассудком неразвитым,Ребенок, мог я что-нибудь,Проник уже порок дыханьем ядовитымВ мою младенческую грудь.4
То есть разоренных и озлобленных рабов-крестьян.
Ведь это почти то же, что находим мы и в знаменитой “Родине”, где Некрасов несомненно уже говорит о самом себе:
И вот они опять, знакомые места,…Где было суждено мне Божий свет увидеть,Где научился я терпеть и ненавидеть,Но ненависть в душе постыдно притая,Где иногда бывал помещиком и я;Где от души моей, довременно растленной,Так рано отлетел покой благословенныйИ не ребяческих желаний и тревогОгонь томительный до срока сердце жег…Какие тяжелые, поистине кошмарные воспоминания вынес поэт из своего детства, видно из заключительных строк той же “Родины”:
И, с отвращением кругом кидая взор,С отрадой вижу я, что срублен темный бор…После этого отнюдь не кажется преувеличением страдальческий крик:Всему, что, жизнь мою опутав с первых лет,Проклятьем на меня легло неотразимым,Всему начало здесь, в краю моем родимом!По счастью, в том же родном краю и в том же раннем детстве Некрасова лежит начало
Читатель, конечно, десятки раз перечитывал эту бесконечно трогательную молитву-жалобу – и, тем не менее, мы уверены, что он не посетует на нас за длинную выписку…
“Если бы Некрасов ни одной строки больше не написал, кроме этого изумительного стихотворения, – говорит Н. К. Михайловский по поводу “Рыцаря на час”, – то оно одно уже обеспечивало бы ему “вечную память”; едва ли кто-нибудь, по крайней мере в молодости, мог читать его без предсказанных поэтом “внезапно хлынувших слез с огорченного лица”. Мне вспоминается один вечер или ночь зимой 1884-го или 1885 года. Я жил в Любани, ко мне приехали из Петербурга гости, большею частью уже немолодые люди, в том числе Г. И. Успенский. Поговорили о петербургских новостях, о том, о сем; потом кто-то предложил по очереди читать. Г. И. Успенский выбрал для себя “Рыцаря на час”. И вот: комната в маленьком деревянном доме; на улице, занесенной снегом, мертвая тишина и непроглядная тьма; в комнате, около стола, освещенного лампой, сидит несколько человек, повторяю, большею частию немолодых; Глеб Иванович читает; мы все слушаем с напряженным вниманием, хотя наизусть знаем стихотворение. Но вот голос чтеца слабеет, слабеет и – обрывается: слезы не дали кончить… Простите, читатель, это маленькое личное воспоминание. Но ведь оно, пожалуй, даже не личное. По всей России ведь рассыпаны эти маленькие деревянные домики на безмолвных и темных улицах; по всей России есть эти комнаты, где читают (или читали?) “Рыцаря на час” и льются (или лились?) эти слезы…”
Для нас важно сейчас констатировать, что эта способность будить в читателях “благие порывы” в свою очередь заложена была в душу Некрасова его матерью. Полька по происхождению и воспитанию, против воли родителей вышедшая за русского офицера, после нескольких лет походной жизни она очутилась в чужой ей до тех пор, грубой обстановке захолустного помещичьего дома и здесь, окруженная “роем подавленных и трепетных рабов”, одинокая, оскорбленная, увядала, как та сказочная царевна, которую жестокий колдун держит и терзает в плену… Но в сказке, с горечью говорит Некрасов в своих “Несчастных”, придет благородный витязь, убьет злого волшебника и, бросив к ногам освобожденной красавицы клочья его негодной бороды, предложит ей свою руку и сердце… В действительности все было ужаснее. Без всякой надежды на освобождение, “любя, прощая, чуть дыша”, “святая женская душа” целых двадцать лет провела в своей пустыне, – всю молодость, всю жизнь!