Николай Некрасов. Его жизнь и литературная деятельность
Шрифт:
Никто другой из русских писателей не страдал столько от клеветы и сплетен мракобесов и личных недругов, как Некрасов. Это был, можно сказать, какой-то организованный поход… И думается, при всех недостатках характера и ошибках жизни нашего поэта главное основание, главную пищу этим сплетням дали его многочисленные публичные самообвинения, его горячие покаянные песни, плод высокоразвитой, исключительно чуткой совести… Теперь, когда факты жизни Некрасова – его заслуги и его “вины” – более или менее общеизвестны, мы, конечно, вправе назвать грубые намеки Достоевского по меньшей мере необдуманными. Конечно, никакого права не имел он отождествить уродливого героя некрасовской сатиры (“И вот тебе, коршун, награда за жизнь воровскую твою!”) с самим ее автором! Не имел он права утверждать и вообще, что жажда материального самообеспечения (“демон миллиона”!) была будто бы с юных
Придается огромное значение “аннибаловой клятве” Тургенева, выразившего свой протест против крепостного права в свойственной ему форме мягких художественных образов, которые так восхищают нас в “Записках охотника”; но разве же можно сравнивать этот “прекраснодушный”, в сущности, протест с действительно пламенным протестом Некрасова, всю жизнь буквально горевшего “святым беспокойством” за судьбы народа? Здесь перед нами всеобъемлющая страсть, о которой поэт имел бы полное право сказать словами лермонтовского героя:
Я знал одной лишь думы власть,Одну, но пламенную страсть:Она, как червь, во мне жила, Изгрызла душу и сожгла!Я эту страсть во тьме ночнойВскормил слезами и тоской.Эта страсть проникла в душу Некрасова еще в раннем отрочестве, на волжском берегу, при виде шедших бечевою и певших заунывные песни бурлаков.
О, горько, горько я рыдал,Когда в то утро я стоялНа берегу родной реки,И в первый раз ее назвалРекою рабства и тоски!Что я в ту пору замышлял,Созвав товарищей-детей,Какие клятвы я давал —Пускай умрет в душе моей,Чтоб кто-нибудь не осмеял! [6]6
Несмотря на подзаголовок “Детство Валежникова”, сразу видно, что в поэме “На Волге” Некрасов рисует собственное детство. По первоначальному плану стихотворение это составляло часть большой поэмы “Рыцарь на час”, и пьеса, теперь известная под этим заглавием, называлась в прежних изданиях “Из поэмы Рыцарь на час, гл. VI: «Валежников в деревне»”.
Целых восемь лет (1838–1846) человек подвергается опасности зачахнуть от непосильной и неблагодарной работы, даже буквально умереть с голоду, а между тем стоило ему вернуться на лоно благонамеренности и, помирившись с отцом, поступить в корпус, и он снова был бы сыт, обеспечен и будущее улыбалось бы ему в виде, может быть, блестящей военной карьеры. “Он был бы, если бы захотел, – говорит Н. К. Михайловский, – блестящим генералом, выдающимся ученым, богатейшим купцом. Это мое личное мнение, которое, я думаю, впрочем, не удивит никого из знавших Некрасова”. Однако мы знаем, что за все годы своей тяжелой юности он ни разу не подумал ни об одной из подобных возможностей “самообеспечения”… Рисуя впоследствии в “Несчастных” душевное состояние юноши, заброшенного в столичный омут, поэт писал:
Счастлив, кому мила дорогаСтяжанья, кто ей верен былИ в жизни ни однажды БогаВ пустой груди не ощутил.Но если той тревоги смутнойНе чуждо сердце – пропадешь!В глухую полночь, бесприютный,По стогнам города пойдешь.Так именно и было с Некрасовым. Не “дорога стяжанья” пленяла его; душой его владела иная властная сила, иная “смутная тревога” – страстная любовь к родине и народу, которая могла вылиться в единственно возможной в те времена форме служения родной литературе, – и, несмотря на все частные ошибки и, быть может, даже падения, сила эта всегда брала в его душе верх. Ниже мы помещаем записку Г. З. Елисеева, чрезвычайно интересно и оригинально освещающую эту сторону личности Некрасова; пока же ограничимся
Первые годы пребывания Некрасова в Петербурге совпали с одним из самых печальных и мрачных периодов в истории русской журналистики вообще и петербургской в особенности. Впоследствии сам Некрасов так охарактеризовал этот период:
В то время пусто и мертвоВ литературе нашей было.Скончался Пушкин – без негоЛюбовь к ней публики остыла.Ничья могучая рукаЕе не направляла к цели;Лишь два задорных полякаНа первом плане в ней шумели…И в самом деле, со смертью Пушкина литературный диапазон сразу резко сузился… Лучшие приуныли и пали духом, худшие подняли голову и обнаглели… Что касается общества, то оно еще помнило, как рассказывает Тургенев в “Литературных и житейских воспоминаниях”, “удар, обрушившийся на самых видных его представителей лет двенадцать перед тем; и из всего того, что проснулось в нем впоследствии, особенно после 55 г., ничего даже не шевелилось, а только бродило – глубоко, но смутно – в некоторых молодых умах. Литературы, в смысле живого проявления одной из общественных сил, находящегося в связи с другими, столь же и более важными проявлениями их, – не было, как не было прессы, как не было гласности, как не было личной свободы; а была словесность – и были такие словесных дел мастера, каких мы уже потом не видали”.
Действительно, не только в талантливых, но даже и в гениальных представителях литературы в конце тридцатых годов не было недостатка: загоралась яркая звезда Лермонтова; к голосу Белинского уже прислушивалась вся юная Россия; Гоголь был признанным главою “натуральной школы”; жив еще был и Жуковский… Но Белинский лишь в самом конце 1839 года переехал из Москвы в Петербург и в письмах отсюда к московским приятелям долгое время жаловался на полное одиночество. Жуковский жил при дворе и от журнального мира всегда стоял в стороне. Лермонтов, когда не находился в ссылке, вращался также в высшем обществе и к литературе относился с показным пренебрежением. Наконец, Гоголь, в котором в это время начинался уже печальный внутренний перелом в сторону пиетизма, жил большею частью в Риме и лишь редкими наездами бывал в Москве и Петербурге.
Во времена Пушкина кроме него самого, издававшего “Современник”, во главе журналистики стоял такой даровитый и смелый боец за правду, как Полевой, но к концу тридцатых годов от этого смелого бойца уже оставалась одна жалкая тень. Жизнь заставила его пойти на компромиссы, и, сильно подавшись вправо, сделавшись поставщиком псевдопатриотических драм и фактическим редактором грече-булгаринского “Сына Отечества”, он близко подошел к направлению “Северной пчелы”. “Два задорных поляка”, то есть Булгарин и Сенковский, играли в эти годы вообще непропорционально большую роль в петербургской журналистике. Несомненно, Сенковский был чище Булгарина, даровитее и умнее, но ум его, по остроумному выражению баснописца Крылова, был “какой-то дурацкий”, свободный от всяких принципов. Его гремевшая в тридцатых годах и имевшая до семи тысяч подписчиков “Библиотека для чтения” сеяла в умах читателей легкомысленное, “веселое” отношение решительно ко всем явлениям литературы и жизни… В этом смысле рука об руку с “Библиотекой для чтения” шли довольно многочисленные в эти годы альманахи, сборники и другие полулубочные издания, единственною причиною возникновения которых был расчет издателей-барышников на пробуждавшуюся в русской публике охоту к чтению. Пушкинский “Современник” в руках корректного, но скучноватого профессора эстетики Плетнева влачил жалкое существование; “Отечественные…” же “…записки”, после продолжительного перерыва возобновленные в январе 1839 года, лишь с конца этого года, с переездом Белинского в Петербург, когда и все его московские приятели (Боткин, Грановский, Кудрявцев, Герцен) перекочевали в этот журнал, стали приобретать постепенно значение боевого либерального органа.
В такое-то время явился в Петербург Некрасов, полный радужных юношеских мечтаний и горячей веры в литературу как в единственно возможную в то время форму разумной и свободной деятельности. Неопытный новичок-провинциал, мало развитой в литературном смысле юноша, он не умел еще разбираться в тогдашних литературных партиях и направлениях, и, по всей вероятности, какой-нибудь Греч или Сенковский ничем ровно не отличался в его глазах от Полевого или Краевского. По крайней мере, стихи Некрасова начали появляться безразлично в “Литературной газете”, “Библиотеке для чтения”, “Сыне Отечества”, “Прибавлениях к «Инвалиду»” и прочих; только собственное природное чутье привело его в конце концов в кружок Белинского. Но случилось это, к сожалению, не так скоро…