Николка Персик (Кола Брюньон)
Шрифт:
Те сказали:
– Они слишком сильны. За них - сплавщики.
– Сплавщиков томит жажда. Им не нравится смотреть, как пьют другие. Я вполне понимаю их. Никогда не нужно искушать Бога, и тем более сплавщика. Раз вы допускаете грабеж, не удивляйтесь, что иной - будь он и не тать может предпочитать, чтобы плод воровства был у него, а не у соседа в кармане. К тому же повсюду есть добрые и злые.
– Но ведь шеффен Ракун запрещает нам двигаться: в отсутствие остальных, наместника, стряпчего, надлежит ему оберегать город.
– Оберегает ли?
– Он говорит...
–
– Стоит только взглянуть!
– Ну, так мы примемся за это.
– Шеффен Ракун обещал, что, если мы притулимся, нас пощадят. Бунт останется в пределах предместий.
– Откуда он это знает?
– Пришлось ему заключить с ними союз, вынужденный, насильный.
– Но ведь союз - это преступленье!
– Этак-де лучше, проведу их.
– Кого ж он проведет, вас или их?
Гайно снова стукнул по наковальне (такая уж была у него привычка, он, так сказать, шлепал себе по ляжке) и сказал:
– Персик прав.
У всех был вид пристыженный, пугливый и злобный. Денис Сулой нос повесил:
– Если б все говорить, что думаешь, многое можно было бы рассказать.
– Что ж, говори, зачем молчать? Все мы здесь братья. Чего ж вы боитесь?
– Самые стены слышат.
– Ах, вот как! Ну-ка, Гайно, возьми-ка молот, стань-ка перед дверью, дружище... Первому, кто захочет войти или выйти, вдвинь череп в живот! Слышат ли стены или нет, клянусь я, ничего они не передадут. Ибо когда выйдем мы, то сразу же выполним решение, которое примем сейчас. А теперь говорите! Кто молчит, тот предатель.
Славный был гомон! Вся ненависть и страх затаенный так и хлынули. Они вопили, кулаки показывали.
– Он держит нас, лгун, мерзавец Ракун. Продал нас, Иуда, нас и добро наше. Что делать-то нам? Связаны мы по рукам. Все у него - сила, стража, закон...
Я спросил:
– Где скрывается он?
– В городской думе. Там он таится, ночью и днем, безопасности ради, и окружен толпой негодяев, которые блюдят его или, скорее, наблюдают за ним.
– Словом, он пленник! Ладно. Мы тотчас же пойдем освобождать его. Гайно, отвори дверь!
Они еще, казалось, не убеждены.
– За чем дело стало? Рассуждать не время.
Но Сулой сказал, почесывая темя:
– Шаг опасен. Драки мы не боимся. Но, Персик, в конце-то концов, права нет у нас. Человек этот - закон. Идти против него - значит брать на себя, как-никак, тяжелую...
Я прервал:
– ...от-вет-ствен-ность? Что ж, я беру ее. Не беспокойся. Когда я вижу, Сулой, что подлец подличает, я начинаю с того, что его оглушаю; а уж потом спрашиваю, как зовут его, будь он стряпчий иль Папа, все равно. Друзья, поступайте так же. Когда порядок в беспорядке, последний должен порядок восстановить и тем спасти закон.
Гайно сказал:
– Я с тобой. Он шел, вскинув на плечо молот, согнув огромные руки (только четыре пальца на шуйце, указательный был оттяпан); одноглазый, смуглый, высокий, широкий - он походил на движущуюся башню. А за ним спешили остальные, под защитой его спины. Каждый побежал в лавочку свою взять пищаль, а не то секач или боек. И, признаться, я не могу поручиться,
По счастью, дверь городской думы была открыта: пастух был так уверен в том, что овцы его, не бекая, дадут себя остричь, что, пообедав вкусно, он и его собаки спали крепким сном праведных. В приступе нашем, что и говорить, ничего геройского не было. Голыми руками взяли мы подлеца, из норки вытянули мы его, беспорточного, как зайца ободранного.
Ракун был жирен, с круглым розовым лицом, с мясистыми подушечками на лбу, над самыми глазами; вид у него был слащавый, не глупый, но и не добрый. Он это доказал на деле. С первых же мгновений он знал совершенно точно то, что ему угрожало. Только мелькнула молния страха и ярости в глазах его серых, закрытых под комочками век. Тотчас же он спохватился и властным голосом спросил нас, по какому праву мы хлынули в обитель закона.
Я сказал:
– Мы пришли, чтоб очистить твою кровать.
Он стал пуще негодовать. Тогда Сулой:
– Не время, Ракун, угрожать нам. Вы здесь обвиняемый. Послушаем-ка оправданье ваше. Начинайте. Тот внезапно иную песенку затянул:
– Дорогие мои сограждане, я просто не понимаю, что вы от меня хотите. Кто жалуется? И на что? С опасностью для жизни не остался ли я, чтоб охранять вас? Все другие бежали, мне пришлось одному отбивать и воров, и чуму. В чем укоряют меня? Почему? Я ли виновен в беде, которую я же устранить стараюсь?
– Знаем, - сказал я, - знаем: усопшему мир, а лекарю пир. Ты, Ракун, врач, врун, откармливаешь крамолу, упитываешь чуму, а потом выжимаешь вымя обеим твоим скотинам. Соглашаешься ты с ворами. Поджигаешь наши дома. Тех предаешь, которых ты должен хранить, тех направляешь, которых ты должен бить. Но скажи нам, изменник, из трусости или из скупости творишь ты эти дела? Что на шею подвесить тебе? Какую надпись? "Вот человек, продавший свой город за тридать серебреников?" Тридцать серебреников? Что за счеты! Поднялись цены со времен Искариота. А не то: "Вот старшина, который, желая шкуру спасти, пустил в оборот шкуры сограждан". Он опять пришел в ярость и сказал:
– Я поступил как нужно, это право мое. Все те дома, где харчевала чума, я сжег. Таков закон.
– И ты навечаешь заразу, ты отмечаешь крестом жилище всех тех, кто тебя называет врачом. "Кто хочет собаку свою утопить, говорит, что взбесилась она". Но ты ведь позволил мятежникам грабить дома зачумленные? Так-то с чумой ты воюешь?
– Я не мог удержать их. Вам же лучше, если грабители эти потом околеют, как крысы. Двойной удар. Полная чистка!
– Ишь ты, - значит, ты с вором идешь на чуму, а с чумою на вора! И так, помаленьку, дойдешь до того, что останешься ты победителем в разрушенном городе! Я же говорил! Умер больной, и болезнь умерла, один только лекарь все здравствует... Полно, Ракун, мы с этого дня постараемся как-нибудь, друг, обойтись без твоих услуг, будем сами лечиться; но так как за всякую помощь должно заплатить, мы для тебя приготовили...