Николка Персик. Аня в Стране чудес
Шрифт:
Я сказал:
– Мы пришли, чтоб очистить твою кровать.
Он стал пуще негодовать. Тогда Сулой:
– Не время, Ракун, угрожать нам. Вы здесь обвиняемый. Послушаем-ка оправданье ваше. Начинайте.
Тот внезапно иную песенку затянул:
– Дорогие мои сограждане, я просто не понимаю, что вы от меня хотите. Кто жалуется? И на что? С опасностью для жизни не остался ли я, чтоб охранять вас? Все другие бежали, мне пришлось одному отбивать и воров, и чуму. В чем укоряют меня? Почему? Я ли виновен в беде, которую я же устранить стараюсь?
– Знаем, – сказал я, – знаем: усопшему мир, а лекарю
Он опять пришел в ярость и сказал:
– Я поступил как нужно, это право мое. Все те дома, где харчевала чума, я сжег. Таков закон.
– И ты навечаешь заразу, ты отмечаешь крестом жилище всех тех, кто тебя называет врачом. «Кто хочет собаку свою утопить, говорит, что взбесилась она». Но ты ведь позволил мятежникам грабить дома зачумленные? Так-то с чумой ты воюешь?
– Я не мог удержать их. Вам же лучше, если грабители эти потом околеют, как крысы. Двойной удар. Полная чистка!
– Ишь ты, – значит, ты с вором идешь на чуму, а с чумою на вора! И так, помаленьку, дойдешь до того, что останешься ты победителем в разрушенном городе! Я же говорил! Умер больной, и болезнь умерла, один только лекарь все здравствует… Полно, Ракун, мы с этого дня постараемся как-нибудь, друг, обойтись без твоих услуг, будем сами лечиться; но так как за всякую помощь должно заплатить, мы для тебя приготовили…
Гайно прогремел:
– Постель на погосте.
Это было как будто в свору кинули костью. Бросились все на добычу, с воем; и один закричал:
– Уложим младенца!
Младенец, по счастью, забился в куток, и, прислонившись к стене, бледный, смотрел он на морды, готовые цапнуть. Я удержал собак:
– Цыц! Дайте мне…
Они сделали стойку. Несчастный, затравленный, голодный, розовый, как жижка, дрожал <он> от страха и от холода. Мне его жалко стало:
– Ну-ка, натяни порты! Достаточно мы любовались, дружок, твоим задом.
Смеялись друзья до упаду. Я воспользовался мигом затишья, чтобы их образумить. Зверь меж тем влезал в свою шкуру; зубы у него говорили, и взгляд был недобрый: чувствовал он, что опасность миновала. Он оделся и, уверенный в том, что еще не сегодня зайчишку затравят, приободрился и принялся нас поносить; он называл нас бунтовщиками и угрожал покарать нас за оскорбленье начальства.
Я сказал:
– Ты уж не начальство. Шеффен, тебя я свергаю.
Тогда-то обрушился он на меня. Желанье отомстить взяло верх над осторожностью. Он сказал, что знает меня насквозь, что я советами своими вскружил голову этим полоумным буянам, что на меня падет вся тяжесть их преступленья, что я негодяй. В своей ярости он резким, свистящим голосом ругал меня, вываливал за кучей кучу крепких словечек. Гайно спросил:
– Прикончить его, что ли?
Я сказал:
– Ты хитро сделал, Ракун, что меня разорил. Ты хорошо знаешь, что я не могу повесить тебя, не навлекая на себя подозренья: отомстил-де за сожженье дома своего. Однако тебе, подлецу, пеньковый ошейник был бы к лицу. Но мы другим предоставим право тебя им украсить. Подождешь, с тебя не убудет. Главное то, что мы держим тебя. Ты ничто. Мы срываем с тебя твою пышную ризу. Мы отныне беремся за руль и за весла.
Он сказал:
– Персик, знаешь ли ты, что в ставку идет?
– Знаю, братец, – моя голова. И я ставлю ее. Коль проиграю – выигрыш городу.
Повели его в тюрьму. Он нашел в ней теплое местечко, недавно занятое старым сержантом, которого засадили за неисполненье его приказанья. Пристав и привратник городской думы теперь, когда дело сделано было, наш поступок одобрили, сказав, что они всегда думали, что Ракун – предатель. Не думай, а действуй!
До сих пор замысел наш исполнялся гладко, будто скользил рубанок по ровной доске, узлов не встречая. Это меня удивляло.
– Где же разбойники?
Вдруг пронесся крик:
– Пожар!
Вот оно что! Грабили они в другом месте. От запыхавшегося человека мы узнали, что они всей шайкой растаскивали склад Петра Пуляхи, жгли, били, пили, били-били-бом. Я сказал спутникам:
– Пойдем! Им скрипки нужны, чтобы плясать!
Мы побежали на Мирандолу. С вершины холма виден был нижний город, и оттуда, среди ночи, поднимался неистовый гул. На башне св. Мартына, задыхаясь, гремел набат.
– Друзья, придется спуститься, – сказал я, – туда, в этот ад. Жаркое будет дело. Все ли готовы? Да, ведь нужно вождя! Сулой, не избрать ли тебя?
– Нет, нет, нет, – залепетал он, отступая, – не хочу. С вас довольно того, что я в полночь по улицам принужден разгуливать с этим старым пукалом. Что нужно, выполню, но какой же я вождь? Прости, Господи, нет у меня своей воли…
Я спросил:
– Кто же возьмется?
Но те – ни гугу. Знал я их, молодцов! Говорить, ходить – это туда-сюда. Но вот действовать – тут уж беда. Привыкли они, мелюзга мещанская, с судьбою хитрить, колебаться, торгуясь, ощупывать сто раз подряд полотно на прилавке, а там, глядь, и случай прошел, и полотно полиняло! Случай проходит, я руку вытягиваю.
– Коль не хочет никто, что ж, я за это берусь, я!
Они воскликнули:
– Да будет так!
– Только должны вы слушаться меня, не рассуждая! Иначе – погибли мы. До утра я предводитель. Завтра – судите. Решено?
Отвечали все:
– Решено!
Мы по склону сошли. Я шел впереди. Слева шагал Гайно. Справа – Бардашка, городской глашатай, со своим барабаном. У входа в предместье, на площади, мы уже стали встречать необычайно веселые толпы, целые семьи, жены, мальчики, девочки, которые по простоте душевной устремлялись туда, где грабили. Скажешь – праздник. Иная хозяйка захватила с собою корзинку, будто на рынок шла. Остановились они, чтобы полюбоваться нашим полком; и ряды их вежливо сторонились перед нами; они не понимали и слепо следовали сзади. Один из них, паричник Паршук, бумажный фонарь мне поднес под самый нос, узнал и сказал: